«Кто мог это сделать? Кто посягнул на мою жизнь?» — думал я, быстро спускаясь по вантам.
— Вот оно спускается! Господи! Господи! Оно спускается! Смотри, смотри, оно белое, как койка!
— Что спускается? — заорал я, спрыгивая на марс. — Да еще белое, как койка?
— Господи, помилуй, Билл. Это всего лишь Белый Бушлат. Опять этот чертов Белый Бушлат.
Видимо, они увидели двигавшееся белое пятно на мачте и, как и положено морякам, приняли меня за призрак купора. Они окликнули меня и велели мне спуститься, дабы проверить мою телесность, но, не получив ответа, со страху отдали фал.
В бешенстве я сорвал с себя бушлат и швырнул его на палубу.
— Бушлат, — крикнул я, — тебе необходимо переменить окраску, прямой путь тебе к красильщикам, там ты изменишь цвет, чтобы я мог в дальнейшем цвести и процветать. У меня всего одна несчастная жизнь, белый бушлат, но этой жизнью я рисковать не намерен. Дело обстоит так: либо я тебя перекрашу, либо дни свои прекращу. Перекрашивать тебя можно сколько угодно, но жизнь прекращается только раз и с самыми роковыми последствиями.
Итак, на другой день, прихватив злополучный бушлат, я направился к старшему офицеру и рассказал ему, как в эту ночь я едва не погиб. Я подробно остановился на опасности, которой подвергался, будучи принят за призрак, и убедительно просил его в виде исключения сделать мне поблажку и приказать Брашу, заведующему малярной кладовой, отпустить мне немножко черной краски, дабы мой бушлат смог приобрести этот цвет.
— Вы только посмотрите, сэр, — сказал я, приближая к его глазам свой бушлат, — видели ли вы что-либо белее этого? А ночью он светится прямо как кусок Млечного пути. Ну немножечко краски, неужели вам так трудно?
— Краску транжирить мы не имеем права, — ответил он, — устраивайтесь как хотите.
— Сэр, стоит пройти ливню, и я промокаю до нитки. Мыс Горн на носу. Шесть раз обмакнуть кисть в краску — и бушлат бы мой стал непромокаемым, а жизнь оказалась вне опасности!
— Ничем не могу вам помочь, сэр. Можете идти.
Боюсь, что на том свете со мной случится неладное. Ибо если мои собственные грехи будут прощены лишь в той мере, в какой я прощу этому жестокосердному и бесчувственному старшему офицеру, спасенья мне не ждать.
Подумать только! Отказать в краске, когда простой слой ее превратил бы призрак — в человека, а сеть для сельдей — в макинтош!
Нет, не могу больше. Лопну от злости.
XX Как спят на военном корабле
Но оставим на время злополучный бушлат и поговорим о моей койке и о всех злоключениях, которые я из-за нее претерпел.
Предоставьте мне достаточно места, где бы ее повесить, ну, скажем, где-нибудь между двумя пальмами на равнинах Аравии, или по диагонали, от одного мавританского столба к другому, на мраморном Львином дворе гренадской Альгамбры [122]; дайте мне подвесить ее на отвесном берегу Миссисипи так, чтобы каждый раз, взлетая над зеленой травой, она взмывала в хрустальный эфир; или предоставьте мне покачиваться в ней под прохладным куполом собора святого Петра; или опустите меня в нее с самого зенита, словно в корзину воздушного шара, чтобы я мог взлетать к самым звездам, как на качелях, — и я не променяю грубой парусиновой койки ни на какое напоминающее карету, запряженную четверкой, парадное ложе, в которое укладывают королей, когда им случается переночевать в замке Бленхейм [123].
Когда у вас хватает места, вы всегда можете использовать распорки, т. е. две горизонтальные палки, по одной с каждого конца, которые служат для того, чтобы раздвинуть края вашей койки и создать посередине обширное пространство, где вы можете ворочаться; укладываться то на один бок, то на другой; лежать на спине, если это вам заблагорассудится; вытягивать ноги сколько угодно; короче говоря, чувствовать себя свободно и непринужденно, ибо из всех гостиниц лучшая — собственная кровать.
Но когда в кубрике койка ваша оказывается одной из пятисот, когда ее теснят и давят со всех сторон, когда распорки запрещены особым указом, исходящим из командирского салона, и каждый ваш сосед ревниво охраняет права и привилегии собственной койки, установленные законом и обычным правом, тогда ваша подвесная койка становится некоей Бастилией [124] и парусиновым узилищем, в которое весьма трудно забраться и из которого столь же затруднительно выбраться и где сон оказывается не более как насмешкой и пустым словом.