Но что бы мы, однокашники, ни думали, в каких бы обстоятельствах ни оказывались, мы ни на минуту не забывали, что как бы ни был плох наш фрегат, а идет он домой. По крайней мере в такие мечтания мы погружались, несмотря на то что всякие случавшиеся время от времени неприятности вносили диссонирующую ноту в наше благодушие и как будто опровергали нашу философию. Ибо в конце концов философия, то есть самая высокая мудрость, когда-либо и каким-либо образом явленная нашему военно-морскому миру, не что иное, как топь и трясина, с немногими кочками здесь и там, на которые можно уверенно поставить ногу.
Лишь один человек за нашим столом и знать не хотел о нашей философии — грубый, раздражительный, суеверный старый медведь самого нефилософского склада, он твердо верил в геенну огненную и соответственно себя к ней готовил. Помнится, я уже упоминал о нем. Звали его Прайминг, и был он артиллерийским унтер-офицером.
Кроме всего прочего, этот начальник полиции Блэнд не был низкопробным, грязным мошенником. Порок в нем, если перефразировать выражение Бёрка [245], казалось (но только казалось!), терял добрую половину своей отвратительности, утратив внешнюю грубость. Плут он был ловкий, умеющий себя вести, и галеты свои он преломлял не без изящества. Во всем его облике было много светского лоска, в речах — уступчивая вкрадчивость, способная в обществе покорить все сердца. Если не считать моего благородного старшины Джека Чейса, он оказался самым занимательным, я чуть было не сказал, самым приятным собеседником в нашем клубе. Ничто, за исключением слишком малого рта, изгибавшегося наподобие мавританской арки и зловеще нежного, и его змеиного черного глаза, загоравшегося порой, как потайной фонарь в ювелирной лавке, не говорило, какой за этим привлекательным обличьем скрывается мерзавец. Но речи его не таили в себе ничего зловещего, он не позволял себе никаких двусмысленностей, тщательно избегал нескромностей, никогда не употреблял бранных слов и лишь походя рассыпал каламбуры и остроты, перемежаемые остроумными параллелями между жизнью на берегу и на корабле и приятными и колоритными анекдотами, рассказанными с большим вкусом. Одним словом, с чисто психологической точки зрения, плут это был очаровательный. На берегу такой человек, вероятно, был бы безупречным жуликом по торговой части, вращающимся в весьма приличном обществе.
Но этим его характеристика не исчерпывалась. Я требую для этого начальника полиции высокое и почетное место в Ньюгейтском календаре истории. Его бесстрашие, хладнокровие и изумительное самообладание, когда ему пришлось примириться с судьбой, низвергшей его с должности, где он был грозой пяти сотен смертных, многие из которых питали к нему жгучую ненависть, были просто невероятны. Его бестрепетность, повторяю, когда теперь он, не выказывая ни малейшей робости, скользил между нами, подобно обезоруженной рыбе-меч среди стаи свирепых белых акул, конечно, свидетельствовала о том, что человек этот был недюжинный. Пока он занимал свой пост, на его жизнь не раз покушались матросы, которых он подвел под плеть. Темными ночами они роняли на него из люков ядра в тайной надежде «попортить его перечницу», как они выражались, завязывали мертвые петли на веревках, которые пытались набросить на него в темных углах. И теперь им был отдан на растерзание человек, исключительная низость которого всплыла наконец на свет божий, но это не мешало ему улыбаться как ни в чем не бывало, учтиво предлагать свой мундштук совершенно незнакомому матросу, смеяться и болтать с кем попало и выглядеть бодрым, гибким, жизнерадостным, словно совесть у него чиста, как у ангела, и, куда бы он ни пошел, он был уверен, что встретит одних лишь друзей, как в этой жизни, так и в грядущей.
Пока он сидел закованный в карцере, мне не раз пришлось быть свидетелем, как кучки матросов обсуждали, каким образом они его проучат, когда он окажется на воле. Но стоило ему выйти из заточения, его бодрый, сердечный, уверенный тон, его учтивость, общительность и полнейшее бесстрашие сбили их с панталыку. Из неумолимого полицейского, бдительного и жестокого, он внезапно превратился в не преследующего никакой цели, ничем не занятого фланера, смотрящего сквозь пальцы на все нарушения судовых правил, готового смеяться и зубоскалить с любым. Тем не менее первое время матросы избегали его, но разве есть возможность устоять против чар сатаны, когда он предстает в образе джентльмена, ведет себя независимо, благовоспитан и откровенен. Хотя богобоязненная Маргарита у Гете ненавидит дьявола с рогами и хвостом, цепким, как гарпун, она улыбается и кивает обаятельному черту в лице такого вкрадчивого, прелестного, елейного и совершенно безвредного Мефистофеля. Но как бы там ни было, я относился к начальнику полиции со смешанным чувством отвращения, жалости, восхищения и чего-то противоположного неприязни. Что мог я испытывать к нему как не ненависть, если я думал о его поведении? Но я чувствовал к нему и жалость, ибо видел червя, непрерывно точащего его душу, несмотря на искусно наброшенную личину; я восхищался его героической выдержкой в столь неблагоприятной для него обстановке. А когда я думал о том, как произвольно Свод законов военного времени относит матроса к разряду злодеев и сколько нераскрытых преступлений прикрывает наш аристократический шканцевый тент, сколько цветущих ревизоров, украшений кают-компаний, пользовались защитой закона, чтобы бессовестно обманывать людей, я не мог не сказать себе: «Ладно, пусть этот человек законченный злодей, но он куда более несчастен, чем испорчен».