— За дровами ездили, было такое, — хмуро отвечал Данила. — А парень этот — родня наша, приехал и захворал.
— Ага! Значит, были в лесу! — обрадованно проговорил Сашка и отошел от кровати, сел в отдалении на табурет. Дулом нагана столкнул малахай на затылок, обнажился мокрый, с прилипшими волосами лоб.
— Ездили и привезли, так? — спросил он, недобро посмеиваясь, показывая глазами на раненого. — А мы, бога мать, с ног сбились, мы, как волки, по лесу рыскаем, следы его нюхаем — куда побежал, кто спрятал… Та-ак… А хлопчик уже в постельке, болячку лижет…
Сашка вскочил, подбежал к кровати, сбросил с Павла лоскутное пестрое одеяло, заорал:
— Подымайся! Кому говорю! Ну! — и трахнул из нагана в потолок.
Павел вздрогнул, открыл воспаленные, ничего не видящие глаза, повернул голову.
— Коновалов! Япрынцев! Одевайте красную сволочь! Да в сани его, в штаб повезем. И вы, тетка Горпина, с сынком собирайтесь! Разберемся, что к чему.
Уже выходя из дома, Сашка просто так, на всякий случай, отдернул занавеску печи, присвистнул пораженный:
— Фью-у-у… мать твою за ногу! Оксана?! И ты туточка? Вот это да-а… Вот это подарочек Ивану Сергеевичу. А ну, выходи.
Оксана молча вышла из своего угла, молча же стояла перед Конотопцевым — красивая и бледная в распахнутой шубейке и сброшенном на плечи платке.
— Помогала им? С парнем-то? Или как? — спросил Конотопцев. — Может токо… хе-хе… блудила тут, а? Случайно зашла? Как скажешь, так и передам.
— Помогала, — твердо, без колебаний сказала Оксана.
— Ну и дура. — Конотопцев с сожалением сплюнул. — Теперь с тебя, Ксюшка, Иван Сергеевич шкуру спустит. А не он сам, так найдется кому… Ладно, идем. Нехай в штабе разбираются. Ох, едрит твою в кочерыжку. Вот это улов!..
…Допрашивал Павла сам Колесников. Он, с перевязанной головой, черный от злобы, пришел в амбар, где при Советах был ссыпной пункт, а сейчас держали пленных, сел на услужливо подвинутый Евсеем ящик от патронов, смотрел на лежащего у его ног человека, который день назад охотился за ним, швырял в него бомбы. Павел приподнялся на локтях, хотел сесть, но, охнув от боли в плече, снова опустился на солому. Он хорошо понял взгляд Колесникова и его душевное состояние: болезненное любопытство и плохо скрытый страх светились в его встревоженных, растерянных глазах. И руки Колесникова мелко, но заметно подрагивали.
— Что дрожишь, Колесников? — насмешливо спросил Павел. — Я у тебя в плену, радоваться должен, а ты…
Колесников заметил, на ч т о именно смотрел полуживой этот чекист, поспешно стал закуривать, занял руки делом. Жадно и торопливо затянулся, сквозь дым папиросы разглядывал Павла, думая, что сильным и смелым надо быть человеком, чтобы вот так вести себя перед смертью. А может, просто дураком, не понимающим, что жизнь одна, другой не будет. С третьей стороны, у чекиста нет выхода, он хорошо понимает, что в живых его не оставят, как бы он себя ни вел, и потому решил быть самим собой, не извиваться душой. Что ж, и это понятно.
«Взять бы да отпустить», — неожиданно для самого себя подумал Колесников, понимая, что этим вызовет сильное недовольство штабных — все они предвкушали какую-нибудь необычную кровавую расправу над парнем из чека. И вдруг отпустить. Нет, уйти ему отсюда не дадут, даже если он, Колесников, и распорядится.
И все же какое-то мгновение Колесникова цепко держала эта мысль. Он не смог бы найти точного объяснения причин ее появления, но мысль эта ему нравилась, тешила какой-то смутной надеждой, предположением: а случись что с ним самим? Ведь все в мире так переменчиво. Лежал бы он сейчас на соломе вместо этого парня… А потом поставили бы перед столом, за которым сидел Трофим Назарук, штабные…
Вспомнив недавнее прошлое, Колесников зябко повел плечами, спросил Павла, из каких он мест родом, где живет его мать.
— Родом я из России, Колесников, — был ответ. Голос у парня по-прежнему насмешливый, живой — не было в нем и тени страха. — Кому надо, найдут мою мать, скажут…
— Неужели тебе не страшно? Помрешь ведь скоро, — Колесников с нервной улыбкой оглянулся на стоящих рядом Безручко и Евсея.
— Смотря за что умирать, Колесников, — ответил Павел. — Тебе, вижу, страшно, потому что ты трус. За жизнь свою подлую кому угодно служить готов…
— Думай, шо говоришь, парень! — грозно прикрикнул Безручко. — Языка за такие речи лишишься.
— Поздно уже думать, дядя. — Павел шевельнулся на соломе, лег поудобнее. — Времени не осталось. Да и Советская власть меня таким сделала.