Безручко повесил голову, шел, загребая непослушными ногами песок, корил себя: да что ж он, дурак такой, не видел, что ли, куда совал голову — в ловушку. Заманили его, як хоря глупого, прихлопнули. Все, Митрофан, прощайся с жизнью!..
Безручко, по щекам которого все еще текли слезы, поднял голову, огляделся: плелись впереди него так же понуро опустившие голову «бойцы», весело переговаривались сопровождавшие пленников всадники, а над близким уже Богучаром, над оврагами и блеснувшей полоской реки, на огромное голубое небо неторопливо и уверенно всходило солнце…
Шматко по-прежнему оставался Вороном, оставались еще живыми и активно действующими Варавва, Курочкин, Стрешнев… И потому в Журавку, к Якову Скибе, поехал Наумович. Якова он нашел быстро (тот копался у себя на огороде), объявил ему, что арестован за пособничество бандитам. Скиба затрясся всем телом, завыл: пощади да прости! Силком же заставили, как тут не пособлять?! А хошь, так и тебе буду служить, дело привычное, гражданин следователь! Знаю, кого Сашка Конотопцев вербовал на соседних хуторах и на станции и кто в бандах был, но спрятался, затаился: вон Филька Стругов аж в Донбасс подался, там же и еще трое калитвянцев…
— Ну что ж, — Наумович раздумывал, хлопал рукоятью плетки по голенищу сапога. — Помоги, пожалуй, зачтется. А удрать вздумаешь…
— Да куды удирать, бог с тобой! Баба вон дохлая, и сам еле ползаю. Токо и силов, что шепнуть кому надо при случае. Ты не сумлевайся, гражданин следователь, я тебе этих бандюков, которые у Колесникова были, помогну поймать. Мы их с тобой як цыплаков в курятнике переловим…
— Мы с тобой! — усмехнулся Наумович. Но Скиба не понял иронии, не до того было, продолжал, радостно захлебываясь, торопясь:
— Вон сразу и берите тут, в Журавке, Степку Богачева да Ваську Навознова. Кого б еще?.. Мыколу Перевозчикова, чи шо?
Яков сморщил маленький лоб в тугую гармошку, вспоминал, а Наумович по-прежнему брезгливо смотрел на него, на убогое жилище этого человечка, суетящегося у ног, вымаливающего себе послабление…
Он повернулся, пошел. Надо было ехать, ждали другие, важные дела.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
С правого, крутого берега Дона, с лобастых его меловых бугров радостно смотреть на неоглядную светлую даль, на зеленое родное великолепие полей и синюю широкую ленту реки, вдыхать смешанный аромат полевых цветов и трав, густыми волнами плывущий над землей, сознавать себя живым, здоровым, счастливым… Первозданная тишина и кажущийся покой, ослепительно-белые облака, отражающиеся в чуткой и нервной воде, летнее уже, горячее солнце, ласкающее округу щедрыми лучами, заливающее ярким светом горизонт — все это настроило Наумовича на философский лад. Он с полчаса уже, чуть в стороне от Вереникиной, хлопочущей у прибранной, в цветах, могилы Павла Карандеева, сидел на подвернувшемся гладком камне, лицом к остроконечному и простенькому обелиску и открывающемуся за ним простору, думал. Думал о мимолетности и вечности человеческой жизни, о суровой простоте ее неизбежного конца и предназначении человека на земле. Станислав Иванович и сам удивлялся этим мыслям: сегодня, в грустный и торжественный час памяти боевого товарища, они явились вдруг незваным, растревоженным роем, будоражили его душу, заставляли и на самого себя смотреть несколько иными, спрашивающими, что ли, глазами: а так ли жил? а все ли отдал делу?..
Решил, что жил и боролся за Советскую власть честно. Мог бы и он погибнуть в кровавой этой круговерти, свистели и над его головой пули. Нет вот в живых Николая Алексеевского, его одногодка, тяжело ранен Федор Макарчук, до сих пор в госпитале, мученической смертью погибли Паша Карандеев, Лида Соболева, Ваня Жиглов, ходила по краю пропасти Катя Вереникина… Они, молодые, отдали свои жизни без колебаний и страха, рисковали собой сознательно, знали, были убеждены, что так надо, нет иного пути. Он, Станислав Наумович, тоже выполнил бы любое поручение партии большевиков, да он, собственно, и выполнял их, просто ему повезло, остался в живых. А значит, будет продолжать дело погибших своих товарищей, защищать революцию, Советскую власть — самое дорогое, что есть у народа, то, что завоевано страданиями и кровью…
Наумович попытался представить себя в недалеком будущем, лет эдак через десять, и не смог. Знал, что десять лет — это слишком большой срок для его надорванного уже сердца. Годы работы в чека не прошли даром. Он пока никому не говорил о своей болезни, но знал об этом, слишком хорошо знал…