— Да, так и скажи, так и скажи… — продолжала Мтвариса. — Скажи, что меня беспокоят боли. Ты знаешь, они в самом деле меня донимают… Все тело ломит… Только по ночам. Днем нет, днем все хорошо. Ничего не болит… Но в этих муках виновата не я, это все луна…
Лука вдруг почему-то почувствовал, что девушка, устремившая на него зеленые печальные глаза, не видит его. Взор, падавший из открытого окна, не достигал Луки, он рассеивался и таял в воздухе, не успев до него добраться.
— Ужасные боли мучают меня. По ночам начинает болеть все тело, и все по-разному. И голова болит, и глаза, и руки, и грудь, и спина, и ноги, — но знаешь, как это бывает? Голова болит иначе, а глаза как-то иначе. Боль в руках не похожа на боль в пальцах или ногтях. А грудь и подавно болит совсем по-особому. Знаешь, что со мной происходит? Тело разрывается на четырнадцать частей, и каждая частица болит в отдельности. Да, да, именно так. Каждый кусочек болит своей особенной болью, и как только стемнеет и на небе появится луна, боль поселяется в облюбованном месте. Но я знаю, в чем тут дело. Ведь по ночам луна тоже лопается и распадается на куски. А ну, приглядись повнимательней. С каждым кусочком распавшейся луны связана часть моего тела. Мы одинаково разламываемся… Потому и болит мое тело, во всем луна виновата. Только ты никому об этом не говори, я не хочу, чтобы пошли слухи. Будет неудобно, если об этом узнает луна.
Мтвариса грустно улыбнулась, отвернулась от окна и, безмятежно напевая, исчезла в сумрачной глубине палаты.
Лука долго стоял перед темным окном, пораженный увиденным и услышанным. Мтвариса больше не появлялась, не подходила к зарешеченному окну.
Подавленный, с тяжелым сердцем, Лука вышел из больничного двора. К берегу реки он сворачивать не стал, отправился прямо домой.
На остановке троллейбуса он столкнулся с Мито и немного поболтал с ним. Выяснилось, что Мито шел в кино на утренний сеанс. Мито пригласил и Луку, обещал взять ему билет. Но Лука отказался и, когда Мито ушел, посмотрел ему вслед с чувством превосходства.
Потом Лука сорвался с места и пошел так быстро, как будто торопился по неотложному делу или спасался от преследователей. Эта поспешность не была невольной, он и в самом деле спешил, только не домой, а туда, где оставил открытыми ворота, и надеялся, что они все еще открыты. Он миновал здание своей бывшей школы и в мгновенье ока очутился у знакомых ворот. Тяжело дыша, осторожно толкнул одну створку. Она не поддалась. Тогда он изо всей силы стукнул кулаком, но ворота и на сей раз не двинулись с места, потому что они были так же прочно заперты, как прежде, как всегда, и не было никакой надежды, что они когда-нибудь отворятся.
Лука стал прохаживаться мимо ворот, попытался заглянуть во двор, но тщетно.
Разбитый и усталый, он спустился к Куре я остановился у края улочки, где начинались зеленый склон и узенькая крутая тропка. Отсюда он уныло поглядел на безлюдный, залитый солнцем берег.
Потом он рассказал обо всем Андукапару и вздохнул с некоторым облегчением, как будто тащил тяжелый груз и теперь половину этого груза переложил на плечи друга. Андукапар слушал его молча. Обросший, как обычно, трех-четырехдневной щетиной, он сидел, откинувшись на клеенчатую спинку кресла, и задумчиво разглядывал свои беспомощные, бесполезные ноги.
Лука не думал, что уже пережитое однажды во время пересказа вновь так взволнует его. Все струны его души были натянуты и напряжены до предела, а воспоминания об утреннем происшествии невидимыми пальцами касались этих струн и заставляли их вибрировать. В то же время он верил, что Андукапар объяснит, растолкует ему то, что для него оставалось необъяснимым, непонятным, окутанным мраком. Но Андукапар молчал, задумчиво катал он свое кресло на велосипедных колесах взад и вперед по балкону. Прислонясь спиной к деревянному барьеру, Лука следил за движениями узких и длинных рук. Эти ловкие руки, казалось, для того и были созданы, чтобы на протяжении всей жизни крутить велосипедные колеса и заменять ноги человеку, бессильно распластанному в кресле.
Некоторое время оба молчали. Андукапар подкатил свое кресло к крану. Наклонился и пустил воду. Порылся под сиденьем, выудил чашку и напился. Потом устремил на Луку свои глубоко посаженные черные глаза и спросил так тихо, как будто разговаривал сам с собой:
— Ворота, говоришь, были открыты?