Выбрать главу

Дмитрий сидел в кресле и не двигался. Руки лежали на штурвале, пальцы всё ещё сжимали рукоятки, хотя машина стояла на земле. За стеклом кабины расстилался аэродром Воркуты, пустой, серый, холодный. Ни встречающих, ни машин, ни тягачей. Только ветер гнал по бетону обрывок полиэтилена, и он катился, подпрыгивая, как маленькое бесприютное существо.

— Сели, — произнёс Лапин.

Кораблёв не ответил. Он смотрел прямо перед собой, на серое небо, на серый бетон, на серый мир, и чувствовал, как трещина внутри наконец дошла до конца. Не резко, не с грохотом, а тихо, как лопается стекло на морозе, от края до края, одной тонкой линией.

Он поднял руку и расстегнул замок кислородной маски. Снял шлемофон. Провёл ладонью по лицу. Ладонь мокрая. Он посмотрел на неё и не сразу понял. Потом понял. Потом перестало иметь значение.

— Экипаж, — произнёс он, и голос звучал ровно, только чуть глуше обычного. — Задача выполнена. Покидаем машину.

Он отстегнул привязные ремни. Поднялся. Ноги затекли и не слушались, пришлось опереться о борт. Продвинулся по узкому проходу к люку. Открыл его, и в кабину хлынул воздух, ледяной, сырой, с привкусом тундры, мёрзлого мха и чего-то ещё, чему нет названия. Привкуса нового мира, в котором им предстояло теперь жить.

Кораблёв спрыгнул вниз. Ноги коснулись бетона. Он стоял, и ветер бил ему в лицо, и глаза слезились от холода, или не от холода. Рядом спускались Тарасов, Лапин, Кириенко. Четверо мужчин в лётных комбинезонах, за спиной у которых стояла белая машина с пустым чревом и номером 14 на борту.

А дальше, на юго-западе, за тысячами километров, за облаками и горизонтом, в месте, которое ещё вчера называлось домом, не осталось ничего. Ни голубого здания роддома. Ни палаты у окна с видом на тополя. Ни русых волос на подушке. Ни розового кулачка. Ни кроватки с жирафами. Ни мобиля с облаками.

Кораблёв стоял на бетоне аэродрома Воркуты и смотрел в серое октябрьское небо. Где-то там, далеко, его ракеты прилетели к своим целям. Они достигли Ласка и Редзиково, и земля вздрогнула, и поднялись грибы, и тысячи людей, таких же, как Алина, как Настька, как Прохоров и его рыжие близнецы, перестали существовать. Его рук дело. Его и ещё сотен таких же винтиков с обеих сторон, вставленных в машину, которая, однажды заведённая, уже не может остановиться.

Он опустил голову. Закрыл глаза. И стоял так, пока ветер не выдул из него последнее тепло. Потом открыл их. Посмотрел на Лапина, на Тарасова, на Кириенко. Их лица, серые в сером свете, смотрели на него и ждали. Ждали, что он скажет. Что сделает. Что решит. Потому что он командир. Потому что кто-то должен решать, даже когда решать больше нечего.

— Пойдёмте, — произнёс Кораблёв. — Нужно найти здание, связь, еду. Нужно понять, что осталось.

Он пошёл по бетону к ангарам, и трое пошли за ним. Ветер толкал в спину, обрывок полиэтилена прибился к его ноге, и он не стал его отпихивать. Белый лебедь стоял позади, высокий, неподвижный, с опущенным носом, похожий на птицу, которая сложила крылья и решила больше никогда не взлетать.

И серое небо над ним смотрело вниз, равнодушное, вечное, не знающее ни войны, ни мира, ни жалости. Просто небо. Просто октябрь.

Кораблёв остановился у двери ангара и обернулся. Посмотрел на машину, стоявшую посреди пустого лётного поля. Белый лебедь. Чистая белая птица на грязном, потрескавшемся бетоне. Красивая. Безупречная. Пустая.

Он постоял так несколько секунд, потом отвернулся и вошёл в ангар. За ним вошли остальные. Дверь закрылась, и белая птица осталась снаружи одна, под серым небом, под ледяным ветром, на краю мёртвого мира, который она помогла убить.

Просто конец. Или, может быть, самое страшное, просто начало чего-то ужасного.