Настя совсем с лица сошла. Она опустила свой кусок пирога на стол и потрясла головой.
— Что значит «все сказала»? Нет уж позвольте! «Новая плоть» — это вы о ком? Это вы обо мне, что ли⁈ Это за мной она явится?
Выпучив глаза, она смотрел на Расаву и потрясала растопыренными пальцами. Вид у нее был какой-то испуганно-удивленный. Причем, больше испуганный, чем удивленный, и мне даже стало ее жаль в какой-то мере. Всегда неприятно осознавать, что ты приглянулся нечистой силе, и она начала за тобой охоту. Тут у любого настроение испортится.
— В самом деле, братцы, ерунда какая-то получается, — вставил свое слово Беляк. — Получается, что шмыга в Соломянке поначалу только скот таскала, а потом поняла, что человечина повкуснее будет, и принялась людей направо и налево убивать почем зря?
— Ни черта ты не понял, брат Беляк! — сказал я.
Отодвинув скамью, я вышел из-за стола, снял с крюка свою перевязь со шпагой, надел через плечо, а за спину повесил меч Тихомира. Повернулся к воеводе.
— Добруня Васильевич, где говоришь в Лисьем Носе жители Соломянки остановились на ночь? Поговорить мне надобно кое с кем. По душам.
Добруня понял меня сразу же. Он одним глотком допил свою чарку, крякнул и тоже вышел из-за стола. Кольчугу свою, подранную вовкулаком (или же шмыгой, как теперь выяснилось), он уже, понятно дело, снял, и теперь щеголял в шитой красными узорами рубахе, подпоясанной кожаным ремешком с медным кольцом на боку для крепления ножен. Пригладив бороду, Добруня нацепил меч, и мы с ним вышли из дома.
Уже совсем рассветало, хотя солнце пока и не проклюнулось даже из-за городских стен. Наших лошадей у коновязи видно не было — должно быть, увели их работники на конюшню. Сновали вокруг люди, таскали какие-то тюки, корыта, вязанки дров. Похоже, что рабочий день в Лисьем Носу начинался с первыми лучами солнца.
Когда мы отошли от дома и по кривой улочке пошли вглубь города, нас догнал Кушак.
— Погодьте меня, — сказал он, пристраиваясь рядом. Отдышавшись, добавил: — Не могу спокойно пироги с квасом трескать, покуда невесте моей шмыга грозит. А вдруг как это дело у шмыги выгорит, и она моей Настеной обернется? Мне-то что тогда делать? Как же я узнаю, что это уже и не Настасья моя, а шмыга ужасная?
— Узнаешь, Кушак, обязательно узнаешь, — заверил его воевода. — Вот как ночью в полнолуние полюбишь ее покрепче, да заснешь потом сном крепким, вот тогда она брюшину тебе когтем своим острым вскроет и мордой волчьей в печень вцепится. Тогда-то ты все и узнаешь, Кушак. Да только поздно уже будет, потому как не поможет тебе уже никто. Так что с ентим делом нужно сейчас разобраться…
Воевода свернул в узкий проулок, едва протискивающийся меж высоких оград, за которыми виднелись острые крыши каких-то строений. Друг за другом мы проследовали проулком, затем повернули на улицу, с рядами бревенчатых бараков по обе стороны, и вывела нас эта улица к прямоугольной площади, венчающуюся длинным амбаром. Широкие ворота его были распахнуты настежь, у самого входа были привязаны несколько козочек. Одну из них старательно доила в невысокую кадушку крепкая баба лет двадцати пяти — двадцати семи.
Когда мы подошли к ней, она подняла на нас глаза, признала воеводу и лучисто заулыбалась.
— Утречко доброе, воевода-батюшка! Молочка козьего не желаете отпробовать?
Воевода покачал головой:
— Благодарствую, но уже досыта откушал.
Тут и я к ней обратился:
— А скажи-ка нам, добрая женщина, кузнец ваш, Сваржич, туточки еще, или уже в Соломянку отбыл?
— Дак здесь был недавнысь… До ветру ходил, а потом сызнова в амбар вернулся. Там и ищите.
Баба обтерла руки о подол, взяла кадушку в обнимку и налила из нее молоко в пузатую крынку. Протянула мне.
— На вот, испей, добрый молодец… — Она осмотрела меня с прищуром. — Одежка на тебе какая-то странная.
— Так я издалека прибыл сюда, добрая женщина.
Теплое молоко оказалось очень густым, жирным, и сделав всего пару глотков, я вернул бабе крынку.
— Благодарствую…
Мы вошли в амбар. Был он широким и очень длинным. Сотни на полторы шагов, не меньше. Несмотря на то, что окон здесь не было вовсе, а заменяли их лишь нечастые широкие промежутки промеж бревен, было тут достаточно светло. Пахло сеном и скотиной. Жители Соломянки, остановившиеся здесь на ночевку, уже проснулись. Бабы наскоро собирали скромные перекусы на расстеленных прямо на земле платках, дети еще нежились, с головой зарывшись в сено. Где-то в отдалении отрывисто кричал младенец, а мать его успокаивала.