Выбрать главу

Он лежал, опрокинувшись навзничь, на горбинке косогора, глядел в низкое небо с текучими облаками, с темными и редкими полыньями просветов, чутко ловил в ночи любой шорох… Лишь бы кто-нибудь пошел по этой тропинке и наткнулся на него или подал голос, чтобы он мог отозваться, позвать на помощь. Но было глухо и немотно вокруг, точно на сотни верст вымерло все, — ни одного звука, кроме бреха собак, ни одного спасительного огонька…

«Что случилось с Катей? И куда же подевались наши курсанты? Неужели убежали в лагерь или попрятались в Белом Омуте, чтобы явиться в училище перед рассветом? А чего им торопиться, их ждет там нахлобучка, а может, и более строгое наказание. И откуда у нас эта всесильная вера, что с помощью сурового обращения можно сделать человека лучше?.. И никто не знает, зачем мы в этой жизни. Ведь если бы тот, кто пырнул меня, знал, зачем он появился на свет, зачем живет, он не ходил бы с ножом в кармане, он бы, наверное, очень удивился, если бы ему сейчас сказали, что он родился для того, чтобы всю жизнь калечить других».

Из глубины, из мрачной пучины бора, нежданно взмыла ослепительная ракета, отразилась в темном стекле реки, омыла светом луга и молочный разлив тумана и повисла в вы шине — зеленая, искристая, рассыпая колючие блестки.

Перестав дышать, Иван со страхом следил, как она таяла, гасла, сжигая себя, и, раздвинув пространство, дугою пошла вниз, волоча за собой белые космы дыма. И когда вокруг него сжалась темнота, Ивану показалось, что он ослеп, голову его снова окатил мертвый холод, и он закричал:

— Ма-а-а-ма!.. Ма-а-ма!..

Этот дикий вой вырвался из глотки, и он уже не мог остановиться, кричал, покрываясь по́том, кричал до изнеможения и потери сознания… Он вспомнил о матери еще там, когда его прижали к стене и били, он там еще хотел крикнуть «мама!», потому что интуитивно чувствовал грозящую ему опасность и искал защиты у той, которая всегда выручала его из любой беды детства. И слово это, вспыхнув в нем, как сигнал бедствия и страха, тут же померкло, а сейчас оно снова пылало в сознании, и только в нем была вся надежда на спасение…

«Хорошо, если бы ей сказали, что со мной случилось несчастье, она мигом добралась бы сюда, — лихорадочно и сбивчиво решал он. — Только сказать надо осторожно, чтобы не испугалась, — у нее слабое сердце, ей нельзя волноваться…»

Мысль все труднее было удержать, она все ускользала и ускользала и наконец иссякла, ушла в безболье, и он понял, что мать уже с ним… Они шли, держась за руки, как давно в младенчестве, в детстве, шли, поднимаясь по залитому солнцем косогору к шумящим на самой вершине зеленым соснам. «Скоро?» — спрашивала мать. «Да, да, еще немного, вон за тем поворотом мы увидим его!» И все-таки дом открылся взгляду как неожиданное чудо, и они замерли на холме, не веря своим глазам. Дом стоял посреди сосен и скал — высокий, под облака, просторный, полный света и тишины, как бы сложенный из гигантских прозрачных кубов льда. Солнце то дробилось, то зеркально плыло в нем, отражаясь вместе с летящими птицами, зелеными кронами сосен и ослепительно белыми облаками… «Неужели это все придумал сам и построил? — спросила мать и теперь уже не отводила глаз от его лица. — Я всегда знала, что ты сделаешь что-то настоящее! А то, что ты построил, — прекрасно! Можно позавидовать людям, которые будут тут жить…» Ему была приятна похвала матери, больше всего на свете ему хотелось порадовать ее…

Когда он выплыл из забытья, над ним стоял паромщик.

— Как же это, парень, тебя угораздило? — бормотал он и растерянно суетился, не зная, с какой стороны подступиться. — Совсем озверел человек… Я б таких щенят топил в речке, пока слепые, чтоб им и траву не мять, и в небо не глядеть…

— Он-то ни при чем… Не в нем дело, старик… Помоги кровь остановить…

— Давай потащу тебя к сторожке, а там, может, попутка подвернется… Берись за шею и терпи, сколь можешь!

Полоснула острая, жгучая боль, казалось, остановилось сердце и что-то оборвалось внутри. Иван уже плохо соображал, то окунаясь в бред, то возвращаясь из трясинного тяжелого мрака.

— А может, парень, водки хлебнуть? — слабо доносились слова паромщика. — Она силу дает…

Паромщик дотащил его до сторожки, вынес одеяло и подушку, расстелил на траве постель и стал рвать на лоскутья чистую рубаху.

— Я ею всю жизнь лечусь — и в мороз, и в жару, — балагурил он, подбадривая Ивана. — Как хвачу стакан, так мне все нипочем — и жизнь греет, и люди как люди, и сам ты — человек, а не дерьмо собачье… Сейчас мы тебя проконопатим, сто лет проживешь…

Он заголил на Иване гимнастерку, белую, набрякшую кровью майку и начал перевязывать рану, пеленать спину, не обращая внимания на стоны парня.