Им овладела пьяная слабость, беспомощность, но, покачиваясь, махая руками, боясь наступить на чертей — все же какие-никакие, а животные, — он вырвался на кухню, схватил ведро и вылил на себя всю воду. В голове прояснилось, и он понял вдруг, что черти — это обман, никаких чертей нет.
— Допился, — сказал Семен и, сев на лавку, сжал голову руками. — Допился.
Но все-таки, боясь, что черти появятся вновь, он осторожно открывал крышку погреба, где у него стояли брага и бочка с квашеной капустой.
Он спустился вниз, на ощупь включил свет и, взяв из бочки горсть капусты, стал есть. Он хрустел капустой и уже вполне осмысленно осматривал подпол. Наткнулся взглядом на бутыль с брагой, бросил остатки капусты назад в бочку, вытер руки о трусы и, обняв бутыль, полез наверх. Все равно жизнь была кончена, и никто, даже он сам, не мог оправдать его перед миром.
Брагу он пил кружкой. Глотал жадно, и вонючая, противно сладкая жидкость стекала по подбородку на голую грудь.
Выпив подряд три кружки, огляделся. Чертей не было, но в углу стоял дед, из раны на его голове вытекала медленная, тягучая струйка черной крови.
Семен долго, пристально смотрел на деда, прищуривая то один, то другой глаз, потом встал и, вытянув перед собой руки, как незрячий, покачиваясь, пошел на видение. Он уперся руками в стенку, стукнул кулаком по обоям и, еле ворочая во рту ставшим вдруг большим и неповоротливым языком, сказал:
— Ну-у, видишь, тебя нет, ты подох, а я живой… И че ты ко мне привязался? Оба мы кровопийцы.
— Не трогай… — сказал кто-то, и Семен, повернувшись, увидел сидящих за столом отца и деда. Оба они были примерно одних лет, у обоих блестели на груди награды. Семен провел рукой по голой груди, по слипшимся от сладкой браги волосам и сплюнул:
— Тьфу! Не надо скулить, отцы. Не надо на меня собак спущать. Я последний из вашего, — он усмехнулся, — казачьего рода… Вот он я! Могу и трусы снять, чтоб совсем голым показаться, в чем мать родила… — и он было начал снимать трусы, но отец стукнул по столу кулаком.
— Сенька!
— Че Сенька… че Сенька… — Семен встал на колени. — Вот я — Сенька Кочергин. Что же вы, лаяться пришли? А я вас живьем ни разу не видел! И не сметь!.. на меня стучать, покойники! — И тут он почувствовал, что кто-то несмело трогает его за большой палец правой ноги. Он глянул вниз и увидел какое-то странное величиной с кролика существо, похожее на жабу. Эта «жаба» большим влажным ртом несмело цапала его палец и почмокивала от удовольствия.
— Брысь! — Семен ткнул «жабу» в нос, и она отскочила. — Это вы ее подпустили! — закричал он на отца с дедом. — Вы! Верку вам жалко, да? Да она, змея, бесплодная была. Пять лет с ней прожили, а детей не было! А!
— …И Веру, Семен, тоже. — Отец с горечью и болью посмотрел на деда. — А детей тебе и не надо было бы иметь. Зачем нам внуки, если они тебе уподобятся. Кто нас-то простит?
— Вас?! Вас… — Кочергин-младший вроде бы и хотел задуматься, но решительно тряхнул головой, с вызовом, с норовом: — Не ты ли, отец, до войны-то небось стыдился своего отца, да тебя же носом в его белогвардейщину тыкали. Тыкали?! Тебя жив комсомол-то не хотели принимать. Он понатворил, тебе аукалось, а мне вот и откликнулось.
В глазах Зиновия Евграфовича неожиданно возник блеск, слезы ли, ярость ли высветила зрачки. Он глубоко вздохнул, и на груди тихонько звякнули кресты.
— Пойми, Семен, если можешь, пойми. Ведь меня же в бою… брат сродный, Константин, который после войны молоко от своих детей тебе, сироте, носил…
— Молчи уж! — Семен потянулся. — Крестоносец.
— Я честно воевал, и когда с австрияками, и в гражданскую… За мою Россию, родину. Именно мою, тебе ее не навязываю. И Александр вот воевал за Россию. У каждого понятия свои, а Родина для всех — мать общая, и, — Зиновий Евграфович потянулся рукой через стол к Семенову лицу, — не трогай ни кресты мои, ни ордена отца. Они кровью политы. Ты же не память нашу, не жену убил и детей, которые могли быть, ты… Родину ты пропил, а без нее тебя на этом свете уже нет, ни матери у тебя, ни деда, ни отца, ни жены, ни детей, никого нет… да что там говорить!
Александр Зиновьевич ладонью закрыл лицо и сквозь пальцы глухо добавил:
— А ведь я так ждал тебя, сына, так любил.