— Ты должен умереть, — сказал дед. — В нашем роду таких не было.
— Че ты говоришь?! Ты че болтаешь, старый хрен! Отец, отец, скажи ему!
Александр Зиновьевич сидел, поникнув головой, потом глянул Семену в глаза и кивнул:
— Да. Не позорь нас, на этой земле таким, как ты, места нет.
— Нет уж! Хрен вам! — орал, корчась в пьяных судорогах, Семен.
Он вскочил с коленей и кинулся в дверь, слыша, как позади, шлепая по полу перепончатыми лапами, прыгает «жаба». Сорвал крючок и бросился на улицу.
Он бежал по пустынному селу навстречу восходящему солнцу, веря, что свет спасет, что «жаба» отстанет, испугавшись солнца. Возле фермы упал на кучу навоза, «жаба» догнала его и опять, схватив погано-влажным ртом большой палец ноги, чмокая, принялась сосать его.
Семен стал судорожно разбрасывать навоз, пытаясь зарыться, спрятаться, и вдруг по рукам его поползли маленькие юркие змейки. Он стал хватать их и давить, но они ползли и ползли. Он закричал и не услышал себя.
Утром его нашел сторож фермы. Извалявшийся в навозе, полуголый Семен держал в руках по мертвому ужонку. Он раскопал гнездо ужей, которые любят откладывать яйца в теплых местах.
Врач установил, что Кочергин умер от разрыва сердца.
Похоронили его в самом дальнем, пустынном углу кладбища. И забыли.
Только Капитолина, мать Веры, навещая дочь, всегда доходила и до его маленького деревянного памятника. Стояла некоторое время, говорила: «Ни в деда, ни в отца… Родился человеком, умер хорьком, чтоб тебя на том свете мать не встретила… тяжело ей с таким сыночком встретиться будет…»
Старая была Капитолина, многое в жизни повидала, и не было в ее душе злобы, а была лишь усталость и застарелая боль, которая сродни высохшему листу — шуршит еще, но принадлежит уже не цветущему миру, а черной, как людское горе, вечной земле…
Юрий Тешкин
СТУПЕНЕЧКИ
Очерк
1
Вовку С. в ЛТП отправляют. Допрыгался. Уже и комиссию прошел, и документы участковый забрал. Всё. Страшно стало Вовке. Нервы не выдержали. Перебрался он через шоссе в дачный поселок на старую дачу двоюродного дядьки по материнской линии. Без разрешения, конечно. Сковырнул замочек — и живет. Ноябрь, на даче колотун. Но Вовка с утра закоулками-переулками, чтобы Панков-участковый не засек, в магазин проберется, быстренько отоварится и — юрк опять к себе на дачу. В тряпье завернется и винцо попивает. Кое-что из вещей, которые дядя в город не захватил, Вовка уже загнал. Кое-что еще загнать можно. Хорошо Вовке на даче! А вчера у магазина повстречал он Борьку Киселева, которого все зовут Киселем, — тоже с утра у магазина ошивается. Кисель в последнее время крестиками промышляет. Где-то научился изготовлять их из проволоки-нержавейки, да так здорово — по три рубля за штуку с руками оторвут! Тем и живет, еще и на винишко перепадает. Вот Кисель и сообщил, что уже и на даче Вовку выследили, завтра часиков в девять брать будут. Что делать? Взял Вовка три «бомбы» азербайджанского по ноль семь, две вчера принял, одну на утро оставил. Вот и пьет утром в тоске и одиночестве. Страшно Вовке, скоро девять, трясет его, мысли путаются, а как допил, вдруг отпустило, хоть и знает он, что ненадолго, но повеселел, вздохнул полной грудью, распрямился даже. И пришла в голову мысль — как же все-таки всех перехитрить. Мысль до того понравилась Вовке, что он тут же, превозмогая себя, поднялся и, за стенки держась, вышел в сени, окинул взглядом довольно высокую и крутую лестницу на чердак, чертыхнулся в адрес дядьки, который выстроил такую лестницу высокую, крутую, и, не раздумывая, на первую ступенечку поднялся. Присел, отдышался и, уже на четвереньках, так понадежнее, на вторую перебрался. Ступенечки широкие, влажные, потемневшие, кое-где по углам пыль скопилась за много лет, а кое-где, наоборот — с крыши капало, — подгнили, в общем, ненадежные. Запросто загреметь можно…
— Ну, отдохнули, — бормочет он, — пойдем дальше… вот так… вот так… Владимир Константинович… потихоньку, полегоньку… на бок… на бочок… теперь на колено… ручками упремся… еще немного… еще чуть-чуть… уф!.. н-ну… у-уф! Сердце обрывается, весь по́том так и покроешься, нет здоровья. Да и откуда ему взяться, здоровью-то? Сегодня утром я посчитал — выходит, пью уже семнадцать дней. Или девятнадцать все же? Ну, не важно. Если среда — то семнадцать, а если пятница, тогда девятнадцать. Да. Надо как-то выбираться. А тяжело! Если б кто знал, как тяжело. Очень. А было время, когда я не понимал, как это можно страдать с похмелья. Неужели было?! Конечно. Думал, что притворяются люди, придумывают повод для продолжения пьянки. За компанию лишь и присоединялся к похмеляющимся. Ради бравады юношеской — тоже хотелось мужчиной казаться. И еще — чтобы других не обидеть. Матушка, помнится, говаривала частенько: «Вовка наш жалостлив, рубаху с себя снимет да отдаст!»