II
Прасковья Кузьминична, бывшая пространщица в мужском повышенном разряде, а ныне банщица в душевом отделении, оком опытного турнирного бойца оценила возможности нового директора бани, когда заведующий горкомхозом знакомил его с коллективом. Этот парень, с выдвинутой по-волчьи вперед узкой челюстью и якобы добродушными пшеничными усами, на самом деле скрывающими уверенную в себе ухмылку, пощады не даст. И ручки у него будь здоров, ладони тяжелые, мужские, знавшие, несмотря на совсем молодые годы, разные работы. Не доверяла Прасковья Кузьминична таким лапищам, для менее талантливого наблюдателя свидетельствовавшим о добродушии владельца: сильный — значит, отходчивый, добрый. Добрый до мелочи. Такие ручонки всегда — уж народа в своем повышенном разряде Прасковья Кузьминична нагляделась всякого — хорошо знают свои права и обязанности. Добродушные и отходчивые они, пока их не трогают. А уж если зацепить их как следует, тут и пойдут все крушить. Руки доверия не вызывали. Вот возраст — это хорошо! Двадцать два, не больше. Это сила еще глупая, не тертая в жизненных передрягах, без жизненной хватки и опыта. А вот то, что в армии отслужил, — это хуже. Армейские порядки и догляд из него еще долго не выветришь. И, по всему, неженатый: значит, целый день будет пропадать на производстве, лезть во все щели. Пьющий ли? Вот здесь могла быть некая желанная закавыка.
С другой стороны, думала Прасковья Кузьминична, разглядывая томно потупившегося нового директора, пока начальник горкомхоза распевал про его короткий, но славный жизненный путь, с другой стороны, лично она, Прасковья Кузьминична, пережила уже не одного директора, и с выговорами ходила, и с разнообразными замечаниями, и даже предупреждали ее об увольнении, но ничего — живет. За ней — хитрость и приобретенный опыт, знание мужских повадок, умение действовать не торопясь, выжидая свой кусок, как лисица выжидает расшебутившуюся мышку. Да и продержаться ей надо всего год, — как только стукнет двадцать лет ее трудового стажа… Ах, жизнь, жизнь, таинственный и волнующий сон, так быстро проскочила, что только в сорок лет сообразила Прасковья Кузьминична, что пора подумать о стаже для пенсии, а до этого все молодящейся перепелочкой порхала, кукушкой неунывающей, не ведающей своего гнезда. Прасковья Кузьминична была реалисткой, соображала даже о себе — редкий для женщины талант! — и о своей судьбе критически. И тут дотепала, что, как и старая администрация (прыткая до куска хлеба не только с маслом, а и с вареньицем, балычком, икоркой, но ныне уже благополучно сгоревшая, и нечего поэтому о ней кумекать, аминь, как говорится, и держать в уме), копала под нее, так и новый этот скромняга с пшеничными усами и волчьим взором, наверняка поведет подкоп: столько в ее личном деле разных развеселых разностей, столько объяснительных записок, всевозможных актов, представлений из разнообразных серьезных учреждений, как-то: милиции и ОБХСС. Лишь бы этот последний, двадцатый годик ей продержаться. Последние дохрумкать кусочки сладкого пирога. А тогда можно и на заслуженный отдых, на зимовку. Тогда закрома у нее, как у белки осенью в урожайный год, будут полны. Что поесть, что попить, что на плечи накинуть — всего этого просить ни у кого будет не надо. Жалобить никого не придется. И ей хватит, и ненаглядному ее позднему чаду Зоюшке останется. Держаться надо год, ведь год уже продержалась она, открыв эту свою золотую россыпь, этот свой золотоносный Алдан. Продержится. Но как все же ее смущает этот пшеничный малый. И зачем, думает Прасковья Кузьминична, доброжелательно вглядываясь в нового начальника, — а лицо у нее светится, лучится самой доброй отеческой простотой, морщинками хорошо промытыми, излучает сияние, — и зачем в эти молодые годы губить свою жизнь в бане? Зачем? Ой, какое-то здесь коварство, что-то здесь не так, и на сердце у нее ой тревожно, ой беспокойно.
III
Если бы несколько дней назад, когда ехал Колька Агапов в поезде, рассматривал картинки в популярном журнале «Огонек» и открыто делился жизненными планами со случайными попутчиками, ему сказали бы, что ждет его кресло в тесном кабинете директора бани, он откровенно бы рассмеялся. Как так? Его, боевого старшину, разворотливого парня, у которого на плечах от распирающей силы трещит гимнастерка, да на эдакое стариковское и затхлое место? Да разве он немощный какой-нибудь или хворый, разве для этого он набирался опыта и совершенствовал свои военно-политические знания? Ему что-нибудь крупное и героическое, ему на передовой край пятилетки. В пургу, в слякоть, в дождь. Ему что-нибудь монтировать, на немыслимой высоте и в немыслимых условиях.