— Ну и как — помогает она тебе?
— Над этим не надо смеяться. — Губы Кати обиженно дрогнули, темные брови сошлись у переносья, но тут же расправились. — Хочешь, почитаю?
— Давай, давай, — чтобы не обидеть ее, поспешно согласился Иван.
Он уж и не знал, как держаться с Катей, так много было в ее словах неожиданного и непонятного. Казалось, за долгие летние вечера они переговорили обо всем на свете и о том, что успели пережить сами, и о том, что слышали от других, и о прочитанных книгах, и запомнившихся кинокартинах, а сейчас, в этот последний вечер, который они должны были провести вместе, рождалось подозрение, что он как бы совсем не знал ее и сталкивался с чем-то запутанным, загадочным, сложным, от чего и не отмахнешься, не найдешь быстрого ответа. Будто шли они по знакомой тропке и оказались у крутого обрыва, заглянули с высоты в его пугающую, завораживающую пустоту и остановились в неведении как же быть дальше?
— «И не сделайся врагом из друга, ибо худое имя получает в удел стыд и позор; так и грешник двуязычный… Не возноси себя в помыслах души твоей, чтобы душа твоя не была растерзана, как вол: листья твои ты истребишь, и плоды твои погубишь, и останешься, как сухое дерево…»
В открытое окно наплывал сырой воздух, холодил спину, но Каргаполов не двигался, не сводя глаз с нежно-смуглого, как бы высвеченного волнением лица Кати.
«Но что для нее значат эти слова? — теряясь перед этой новой, открывшейся ему стороной чужой жизни, думал Иван. — Чем они трогают ее? Может быть, тем, что в них есть что-то возвышенное, не будничное?»
— «Ни сыну, ни жене, ни брату, ни другу не давай власти над тобою при жизни твоей, — громко читала Катя, будто изба была полна людей. — Доколе ты жив и дыхание в тебе, не заменяй себя никем…»
«А ведь это верно! — как эхо отозвалось в Иване. — Конечно, главное — это быть самим собой во всем и всегда, хотя это немыслимо трудно».
Он давно жил, смутно догадываясь, что живет не так, как хотел бы, подчиняясь первому, иногда сомнительному побуждению и порыву. Он мог быстро увлечься чем-то и быстро остыть, хотя к людям привязывался нелегко и так же нелегко с ними расставался. Но все это не имело отношения к училищу — здесь он просто подчинялся чужой команде, и только. На первых порах, когда он поступил в училище, он внутренне сопротивлялся чужой воле над каждым его поступком и шагом, но постепенно свыкся со всем — и с тем, что вскакивал по команде, и ложился спать по команде, и терпел частые окрики майора, не скрывавшего своего презрения к «хилой интеллигенции», попавшей под его начало. Даже Каргаполов, выделявшийся среди курсантов своей крупностью и внешне походивший скорее на молотобойца или спортсмена-гиревика, тоже попал в разряд «хилых». Иван сам не знал, почему и откуда возникло в нем убеждение, что вот кончится некий отпущенный на учение срок — и он начнет жить совсем иной жизнью, сам будет хозяином своей судьбы. Конечно, останутся и строгая дисциплина, и четкий служебный порядок, но все войдет в какую-то норму, станет привычным и даже необходимым ему. Однако на недавних маневрах, в которых участвовало и училище, это убеждение поколебалось, и он подумал — не напрасно ли обманывает себя? Как никогда остро, ощутил он себя затерянным среди тысяч солдат и командиров, и казалось, что ему, Ивану Каргаполову, живому человеку со своими мыслями и чувствами, нет в бесконечных передвижениях и стычках ни места, ни времени. Он хотел было поделиться своими сомнениями с Андреем, но потом раздумал — Векшин на этих маневрах был отмечен в приказе, потому что в нужный момент умело доложил высокому начальству обстановку, понравился своей выправкой и собранностью. Иван не завидовал другу, ему совсем не хотелось быть отмеченным, он, может быть, впервые всерьез задумался — не совершил ли он в своей жизни что-то непоправимое, сделав когда-то выбор и пойдя в военное училище? Он никого не винил, кроме себя самого, просто, видимо, армия не была его призванием, как это случилось с Векшиным, которому все пришлось впору — и служба, и форма… Но чем он сегодня мог заменить армию? Что было у него за душой такое, что позволило бы ему отказаться от избранной профессии и выбрать что-то другое?.. Разве одни сомнения помогут ему освободиться от той тяжести, что он взвалил на себя? Ведь у него и нет пока никакой иной ноши…
Шелестели страницы, голос Кати доносился как бы издалека, рождая чувство тоскливого и горького сожаления о чем-то.
— «Во всех делах будь человеком и не клади пятна на честь твою…»
Всякий раз, когда Иван слышал о религии, или видел старушек, выходивших после службы из церкви, или сталкивался на улице с длинноволосым священником в черной рясе, он воспринимал это как нечто далекое от него. Он не верил в бога с детских лет, а окончательно помог ему утвердиться в этом Тишка-горбун. Это случилось на десятом году его жизни в глухой лесной деревушке в Мещере, где в ту пору учительствовали отец и мать Ивана. Как все деревенские мальчишки, он жил вольной жизнью — гонял голубей, ходил в лес за грибами, сидел с удочкой у озера, таская бронзово-литых карасей, ездил в ночное. Но самым любимым местом их крикливой ватаги, которой верховодил Тишка-горбун, была вознесенная высоко в небо колокольня старой полуразрушенной церкви с ободранным куполом и погнутым крестом. Сюда они приманивали голубей, отсюда открывалась вся деревня с тесовыми и соломенными крышами, плывущими, как плоты по реке, и бор, кативший в синюю даль зеленые, гудевшие в ветер волны. Из этой дали возник однажды белый, с рыжими подпалинами дым, он круто поднимался в небо, разрастался, как уродливый гриб, и тогда вся деревня поднялась на ноги, наполнилась криками, звоном, мычанием коров. Бежали мужики с лопатами и топорами, торопили лошадей с плугами, бренчали ведрами бабы и ребятишки. Все торопились к поскотине, чтобы лишний раз опахать деревню, нарастить вокруг нее земляной вал и не дать огню подступить к избам. И лесной пожар, подышав красной пастью, обдав избы дымом и копотью, смирился и отступил. С колокольни следили за его бросками и повадками, дежурили там ночами, пока не минует угроза. С тридцатого года, когда с колокольни спустили колокол и он ударился о землю и треснул, церковь служила складом, где хранили зерно и артельное имущество. Каждую осень к ее покривившемуся каменному крыльцу подкатывали машины и мужики, сгибаясь под тяжестью пятипудовых мешков, бегали гуськом по широкому настилу в распахнутые литые двери. В церкви между колоннами были сбиты из досок высокие закрома, их засыпали доверху, так что распятый Христос в алтаре увязал израненными ногами в холмистых россыпях зерна. Иван с дружками обычно вертелся около машин, был рад-радешенек, если позволяли прокатиться до полевого стана и обратно, охотно бегал за папиросами и водкой для мужиков. Но быстрее всех и раньше других поспевал Тишка-горбун, их коновод и заводила. Тишка-то и просветил всех однажды насчет бога, да так ловко, что Иван запомнил этот случай на всю жизнь. В тот день они играли на паперти в бабки и не заметили, как около них остановилась маленькая сгорбленная старушка, вся в черном с головы до пят, с корявым батожком в цепких подагрических руках. «Аспиды! — зашамкала, засвистела она сквозь редкие зубы. — Иде это вы затеяли игру? Кыш отседова! Басурманы-ы!» Ребятишки прекратили швырять свинцовые битки, притихли, но Тишка нашелся: «Ишь, раскаркалась! — грубо оборвал он. — Где это ты, бабуся, бога видела, если его в помине нету?» Старуха взъерошилась, как хищная птица, затрясла в гневе суковатой палкой. «Антихристы! Богохульники! — зло и неистово шипела она. — Придет на вашу голову кара небесная!.. Гореть будете в геенне огненной!..» Тишка и тут не растерялся, смял на тонких губах ухмылку. «А ты слышала, бабуся, как в одночасье поплыли через речку комсомольцы и богомольцы? — спросил он. — Значит, так… В одной лодке верующие, а в другой безбожники. Не успели до середины доплыть, откуда ни возьмись ветер, штормина поднялся. Богомольцы сбились в кучу, как овечки, молитвы читают, спаси нас, господи! А комсомольцы песни поют, воду из лодки вычерпывают и гребут посильнее. Они и добрались до другого берега целые и невредимые, а богомольцы ко дну пошли! Отчего, скажи, тогда их твой боженька не спас? Где же он был?» Старуха пыталась достать Тишку палкой, но горбун увернулся, и вся ватага, смеясь и улюлюкая, рванулась за своим вожаком. Иван поверил в тот раз каждому слову Тишки, хотя позже, когда он думал об этом случае, его смущало только одно — а почему молодые парни, да к тому же еще комсомольцы, не стали спасать тонущих стариков и старух, а были озабочены только тем, как бы им самим поскорее добраться до берега, а главное — оказаться правыми в споре с богомольцами?