— Каждый вечер перед сном он напевал французскую песенку. Он был еще совсем ребенком, Иван Матвеевич.
— Дети всегда такие, чего уж там… — невразумительно бормочет Иван Матвеевич.
— Никак не могу забыть эту песенку, — дама вытирает крупную слезу, скатившуюся с носа.
— Дела и впрямь очень-очень печальные, — вздыхает Иван Матвеевич.
Первым разлетается вдребезги стекло у водителя трамвая, и водитель, качнувшись вправо, медленно оседает на пол. Тут кто-то истерически кричит «ложись!», и пассажиры бросаются с полированных сидений на замусоренный пол. На них сыплются стекла, и они жмутся друг к другу. На Мартинукаса наваливается толстый господин, и мальчик чувствует, как возле самой его головенки подрагивает жирное брюхо. Трамвай проезжает еще немного вперед и останавливается, видно, кто-то нажал на тормоз. Теперь пассажиры, словно по команде, высыпают на улицу, толпа ожесточенно борется за право выйти из трамвая. С этой толпой Мартинукаса выносит через дверь. Иван Матвеевич и дама в шляпе протискиваются вместе. Мартинукас падает на землю и, лежа на мостовой, слышит незнакомый свистящий звук; он видит, как отец и Иван Матвеевич бегут впереди всех, потом толстяк налетает на фонарь, ударяется лбом и опрокидывается навзничь, а отец залезает под него и утыкает свою голову в раздутый живот случайного попутчика. В этот миг Мартинукас чувствует, как чья-то рука хватает его за шиворот и тащит по мостовой, повернув слегка голову. Он наконец понимает, что его волочит по булыжнику мать. Они оба успевают одновременно рухнуть рядом с Иваном Матвеевичем. Мартинукас кладет голову на его крахмальную сорочку. На груди овальное, красное пятно, оно все разрастается, увеличивается прямо на глазах, и Мартинукас почему-то принимается истошно вопить «мама!», но материнская рука крепко прижимает его голову к этой теплой и все еще вздымающейся груди.
Выстрелы смолкают неожиданно, какие-то люди пробегают мимо, потом выстрелы уже в отдалении, и пассажиры трамвая постепенно поднимаются с мостовой. Иван Матвеевич остается лежать. Теперь он лежит как-то боком, и белки глаз поблескивают под отвесно падающими лучами солнца.
— О Боже праведный, — восклицает дама в шляпке.
— Не пойду я на мобилизационный пункт, — говорит отец. У него дрожат коленки. Он поворачивается и осторожно, останавливаясь на каждом перекрестке, движется обратно к дому.
Иша-ак
На ковре все те же отпечатки грязных подошв. Зеленый абажур весь облеплен мелкими пылинками. Комната давно не проветривалась, воздух прокисший, на спинках стульев раскиданы вывернутые пальто. Отец сидит на диване, обхватив голову руками. Мать замерла в кресле, уставилась перед собой немигающим взором. На подоконнике подремывает кошка, Мартинукас гладит ее по полосатой спине. Интересно, торчит ли Настя сейчас у окошка, размышляет он, и висят ли по-прежнему на фонарях офицеры, и чем заняты ребята, и почему родители такие мрачные? А тот толстяк, неужели — мертвый? Сосисок больше нет, пирожков тоже. Говорят, мертвецы являются за своими вещами. Страшно будет засыпать сегодня ночью. Погон все еще находится в кармане пиджачка. Мартинукас спрятал его туда после того, как отец сказал: «Пошли». А если офицер придет ночью и будет похож на стеклянного человека… С величайшей осторожностью Мартинукас приотворяет окно — родители сидят к нему спиной и ничего не видят — и быстро вышвыривает злосчастный погон во двор. Когда Мартинукас закрывает окно, раздается скрип.
— Иша-ак, — произносит мать.
Отец молчит. Мартинукас вздрагивает. Кошка сладко дремлет с прижмуренными глазами.
— Иша-ак, — повторяет мать.
Отец поднимает голову.
— Чего тебе?
— Иша-ак, — слово какое-то тягучее, и при этом оно шипит. Взгляд у матери по-прежнему немигающий, она уставилась в одну точку и смотрит. — Он скачет. Конская грива — белые молнии. Степи, степи. Иша-ак — так зовут коня. Ты сегодня смешной, Антанас.
— Что?! — Отец вскакивает с дивана, останавливается перед ней, но мать как сидела, так и сидит, не шелохнется, глядя мимо отца в стену.
— Ты так смешно тыкался этому человеку в живот.
— Смешно? Да они же стреляли. Сама вон ползала по мостовой.