Выбрать главу

- Садись, Алекпер,- сказала она,- я тебе что-то подарю.- Прошла в комнату и вскоре вернулась с фотографией: - Смотри, Алекпер, нравится тебе эта фотография?

Конечно, я хорошо помнил эту фотографию, и у нас дома была такая же, и мне очень нравилась эта фотография; еще до войны Годжа повел меня к фотографу Али, и мы снялись вместе.

У фотографа Али было четыре расписанных масляной краской листа картона величиной чуть ли не со стену: на одном из них двое вели самолет, и самолет этот летел над белоснежными облаками; на другом - богатырского сложения герой в каракулевой папахе, в черкеске, с кинжалом на поясе скакал на коне; на третьем - четверо, сидя на скамье среди деревьев, читали книги и на этих книгах (на русском языке) их названия: "Коварство и любовь", "Тамилла", "Несчастный миллионер, или Рзакулу бек Франгимаев", "Чапаев"; на последнем три красавицы жарили у родника шашлык, и у всех, изображенных на этих картонах людей - летчиков, всадников, читателей, красавиц,- вместо голов были отверстия: желающие сфотографироваться выбирали один из картонов, совали головы в соответствующие отверстия и смотрели на четырехугольный, черный, как чемодан, аппарат фотографа Али. Фотограф Али сначала подходил, поворачивал просунутые в отверстия головы в одну сторону, в другую, немного отступив, пристально вглядывался, потом снова подходил и наклонял голову желающего сфотографироваться то туда, то сюда; наконец находил единственно верное положение для этих голов и говорил: "Не шевелитесь! Не шевелитесь!", поспешно заходил за аппарат, совал на этот раз и свою голову под черную шаль: "Не шевелитесь! Не шевелитесь!" - и фотографировал.

Поскольку картон для двоих был только один, мы с Годжой сфотографировались в самолете; впереди сидел Годжа, Годжа вел самолет над белоснежными облаками, а я сидел сзади, летел в этом самолете.

В тот осенний вечер в тишине нашего двора я сидел лицом к лицу с тетей Ханум и, конечно, хорошо понимал, что тетя Ханум хочет хоть немного порадовать меня, хочет сделать для меня что-нибудь приятное, ибо сколько лет уже из нашего двора, с веранды тети Ханум не доносился запах кутабов (запах кутабов превратился в счастливое и печальное воспоминание прошлого), и теперь тетя Ханум хотела этой фотографией порадовать маленького Алекпера, потому что, когда тетя Ханум смотрела с веранды, она сквозь прозрачный ледяной слой разглядела, обездоленность, сиротство маленького Алекпера, когда этот маленький Алекпер сидел понурясь у своих дверей, боялся ТИШИНЫ во дворе; тетя Ханум сквозь прозрачный ледяной слой увидела страх в глазах ребенка.

Я конечно же не сказал тете Ханум, что у меня тоже есть такая фотокарточка; сидя напротив тети Ханум, я смотрел на фотографию и вдруг понял, что эта фотография уже не так привлекает меня, как прежде, ясно увидел фальшь самолета на этой фотографии, намалеванных облаков, даже подумал, что надо бы порвать эту фотографию, потому что в пору таких бед, в пору похоронок полет этого фальшивого самолета над фальшивыми белоснежными облаками был мне противен; а тетя Ханум улыбалась и говорила:

- Вот видишь, Алекпер... Я дарю тебе на память эту фотографию... Только ты храни, Алекпер, эту карточку, это хорошая карточка, очень...

Я кивал головой, мол, да, верно, но на большее сил у меня не хватало, я не мог произнести ни слова, только кивал головой: мне не хотелось, отведя глаза от фотографии, взглянуть на тетю Ханум, потому что мне не нравилась улыбка тети Ханум; вернее, в улыбке на тонких губах тети Ханум было что-то такое, что мне не нравилось, и я не хотел, чтобы тетя Ханум так улыбалась, я хотел, чтобы тонкие губы тети Ханум были, как всегда, плотно сжаты, чтобы большие черные глаза тети Ханум, глядевшие из-под широких бровей, снова взглянули грозно, чтобы всегда чувствовалась суровость этих глаз.

Мне не хотелось смотреть и на письменный стол Годжи в дальнем конце веранды, потому что мне казалось, что те белые-белые большие человечьи кости все еще лежат на его столе, и я не хотел бы увидеть те человечьи кости; скоро наступит ночь, округа уснет, и я не хотел, чтобы ночью тетя Ханум осталась на пустой веранде наедине с белыми-белыми большими человечьими костями.

В ту ночь я не мог уснуть, все летел над белыми облаками; я не хотел садиться в самолет, не хотел летать, но все летел и отчетливо видел, что белизна облаков подобна белизне человечьих костей; на протяжении этого нескончаемого полета и меня, и самолет, и белоснежные облака сопровождала улыбка на тонких губах тети Ханум, и мне казалось, что ее улыбка, в сущности, возникла под взглядом больших черных глаз Белого Верблюда, и мы летели внутри этого взгляда, внутри улыбки, родившейся из этого взгляда.

Днем, когда я вернулся из школы, мама сказала:

- Сними-ка брюки, дай мне. Постираю.

Брюки, которые я надевал в школу, были грязные, но вечно не хватало мыла, мама не могла постирать их так, чтобы они высохли до утра и я в чистых брюках пошел в школу, однако в этот день дядя принес нам кусок гилаба - пенящейся глины (дядя мой был одноглазым, как кларнетист Алекпер, его не взяли на фронт, и время от времени он навещал нас), и мама решила не выменивать гилаб на что-либо, не тратить его на мытье в бане, а выстирать мне брюки.

В этот осенний день мама, взбивая пену гилаба, стирала под краном у нас во дворе мои брюки и вдруг оставила стирку, выпрямилась, взглянула в сторону веранды тети Ханум и, ни к кому не обращаясь, сказала:

- Почему эта женщина не показывается сегодня? - Потом как обычно вздохнула, покачала головой.- Бедняга... Хоть бы поговорила, поплакала, облегчила сердце, так нет, все горе в себе таит...- сказала она.- Да покарает бог виновника, как и карает!' (Все знали, что конец Гитлера близок, и мама часто повторяла: "Да сохранит бог тень Сталина над нами, мало уже осталось до конца этого сводника Гитлера!.. Да заберет Азраил виновника, как и забирает!..) - Потом мама сказала мне: - Алекпер, пойди посмотри, что там эта женщина делает?

Я, как вчера, с опущенной головой, скрипя ступеньками, поднялся на веранду. Тетя Ханум, сидя на тахте, что стояла на веранде, прислонилась плечом к стенке и спаде с закрытыми глазами. Я воровато взглянул на письменный стол в углу веранды: нет, на письменном столе ничего не было. Чтобы не разбудить тетю Ханум, я тихонько сошел с веранды и сказал маме, что тетя Ханум спит. Мама опять покачала головой, опять вздохнула и опять сказала:

- Бедняга...

Мама выстирала брюки, повесила на веревку, брюки быстро высохли под еще горячим осенним солнцем, и, когда после полудня мама вышла во двор снять с веревки мои брюки, юна снова посмотрела в сторону веранды Ханум-хала.

- Ой, ну что же эта женщина не показывается? - сказала она.- Алекпер, ай Алекпер, пойди взгляни, детка что делает с утра эта женщина одна в доме...

Я опять опустил голову, опять, скрипя ступеньками поднялся на веранду. Тетя Ханум, как и прежде, спала, и я опять тихонько спустился во двор, сказал маме, что тетя Ханум спит. Мамино лицо выразило тревогу.

- Да разве можно столько спать? - вскрикнула она, ее тревога передалась и мне, и я тоже, подняв голову, посмотрел на веранду Ханум-хала.

Мама дала мне брюки, вытирая руки о фартук, который всегда надевала днем, посмотрела на меня, потом, скрипя деревянными ступеньками, поднялась на веранду тети Ханум. Я чувствовал волнение маминого сердца, мое сердце тоже сильно забилось, мама вошла на веранду, прошла долгая минута, вдруг мама громко закричала, и, как только я услыхал мамин крик, я бросил брюки на землю, выбежал, плача, в тупик и закричал:

- Тетя Ханум умерла!..

Я не слышал ничего, кроме собственного голоса, и мой собственный голос доносился до меня как чужой, издалека, я ничего не видел, ни о чем не думал, плакал и кричал: