Выбрать главу

Женский голос объявил о прибытии «скорого» на Краков, и не успел он отзвучать, как мы увидели в окне вереницу освещенных вагонов. Минуту спустя в бар вошли люди, человек пять, а может, семь. Темные, закутанные фигуры, неотчетливые, словно их облепляла темнота. От них веяло морозом.

Я отпил глоток чая и решил поговорить с Костеком напрямую. Я был уверен, что он знает гораздо больше, только не хочет сказать. Был уверен, что Бандурко выложил ему свой таинственный план. Для нас – разглагольствования, высокопарное бредословие, да вообще он мог нести нам что угодно, потому что нас объединяло прошлое, каковое мы, осознанно или нет, старались сохранить. Но Костеку он обязан был сказать что-то посущественней, поосмысленней трепотни о вечном возвращении, Вавилоне и «Макдональдсе». Костека интересовала реальность, а не наши связи, наследие общей песочницы. Его игры происходили в другом месте.

Я развалился на стуле, вытянул ноги и сунул Руки в карманы брюк. Дождался, когда Костек соизволит обратить на меня свой взор, и пальнул из главного калибра:

– Расскажи мне все. Все, что знаешь.

С минуту он без всякого выражения смотрел на меня. А потом принялся производить все те действия, какие производят люди, старающиеся выиграть время. Заглянул в стакан, поднес его ко рту, отставил, сплел пальцы рук, расплел, почесался и, если бы не перечеркнутый охнарик на стене, выиграл бы еще с полминуты.

– А что ты знаешь?

– Ничего. Ничего, кроме того, что уже говорил тебе. Ничего, кроме тех бредней о каникулах, игре в скаутов и невидимых лесовиков.

– Ну ладно. Пошли покурим.

И мы вышли, потому что в темноте легче разговаривать. Ниша ждала нас. Мы потратили несколько спичек. Костек глубоко затянулся.

– Хорошо. Расскажу тебе все. Он хочет умереть. Хочет скрыться здесь в горах и не вылезать оттуда. Скроется, будет бродить, а потом сделает что-нибудь такое, что его станут искать. Не важно что. Может, ограбит банк, а может, провозгласит собственное государство.

– Сейчас? С нами?

– Возможно, еще не сейчас. Он говорил о весне. Сейчас зима. Все видно как на ладони. Каждый след.

– Так на кой хрен тогда он потащил нас сюда? Зимние маневры?

– Так и быть, скажу. Он хочет найти оружие.

– Господи, оружие… – ахнул я и почувствовал, будто попал лет на пятнадцать – двадцать назад, мало того, лечу в прошлое, как сериал, который крутят с конца. – Что ты несешь, Костек? Найти оружие? Где? В кустах?

– Ты же сам мне рассказывал про бункер. Василь утверждает, таких мест много, и уверен, что обязательно найдет…

– Чье оружие? Кто его спрятал? Брусилов?

– Не строй идиота. В сорок седьмом УПА[9]уходила. Они еще постреливали, но уже думали, как свалить на Запад. Ну и прятали, что было можно. На будущее.

– Но самостийная сыграла с ними шутку. Она начинается за добрую сотню километров отсюда. Погоди-ка. Бандурко сказал, что знает?

– Точно не знает, но он утверждал, что, если посидим тут недельку-другую, найти удастся.

– …Недельку-другую, – пробормотал я. – Боже милосердный, Тарас Чупрынка, педик и бывший пианист, игравший классическую музыку. Паранойя какая-то.

– Может, да, а может, нет. Ты спросил, вот я тебе и рассказываю. И никакой не Тарас. Речь вовсе не о том. Для него главное одно – чтобы его убили. А все остальное…

– А заодно и нас? Смерть Сарданапала, так что ли?

– Но ты же можешь вернуться. Прямо сейчас. Поезд. Краков. Варшава.

И тут я понял, что Костек тоже чокнутый. Точь-в-точь как Василь. Он бросил сигарету в снег и не оглядываясь двинулся в сторону белых огней перрона, и я пошел за ним. А что еще я мог сделать?

На станцию въехал двухэтажный поезд, ведомый паровозом. Бар опустел. Мы взяли еще по чаю. Я притащил рюкзак и долил в стаканы спирта.

– Твою мать, тут в самую пору напиться. Именно напиться, потому как повод самый подходящий. Это даже сходится. Спирт и автомат, алмаз и пепел. У Василя в доме стоял большущий такой телевизор. Мать не выпускала его из дому. Вот он сидел и смотрел телик. Мы все эти фильмы обсудили и переобсудили. И «Четырех танкистов», и Клосса, и какие там еще были. А он сидел дома, и ему не с кем было их обсудить. Телевизор и фортепьяно. Фортепьяно и телевизор…

– Не напрягайся. Поговорим серьезно. – О-о, голос Костека звучал серьезно, серьезно, как не знаю что.

– Ну что ты еще хочешь сказать? Пусть бросится на рельсы. Может, закроют семафор. Пусть утопится, вдруг кто-нибудь его спасет. Пусть… Каждый день кто-то совершает что-то подобное. Если человек опротивел самому себе, это в порядке вещей.

– Василь не хочет покончить с собой. Он хочет умереть. Тут есть определенная разница.

– Ну так пусть отправляется в Албанию или к чукчам, они тоже скоро выпустят собственные почтовые марки.

Костек смотрел на меня как на человека, с которым нет смысла разговаривать. Как на контролера в поезде или на свидетеля Иеговы в прихожей. Черная стрелка с тихим стуком отрубила голову двадцать третьей минуте одиннадцатого часа. В бар вступили румыны и разбили лагерь.

11

День тогда был дождливый. Наши бурые мокрые кеды выглядели на плетеном половике как кучи грязи. Василь звал нас из глубины дома, и его мать указала нам на лестницу. Лестница скрипела. Мы шагали через две ступеньки, не то чтобы не без спешки, а скорей, оробев от тишины этого дома. Василя мы обнаружили в комнате в конце коридора. Пол там не скрипел. Его милосердно покрыли красным ковром.

– Ну, ребята, здорово, что вы пришли, просто страшно здорово!

А с нас как-то спала вся оторопь. Мы вновь призвали свои мужественные, насмешливые, презрительные мины, подошли к широченной кровати и небрежно пожали розовую, потную ладонь Василя. Резной письменный стол черного дерева не произвел на нас впечатления. Равно не произвели впечатления ни добрая сотня книжек в шкафу, ни два пухлых, мягких кресла, ни стоящий у кровати телефон; мы их презрели точно так же, как и самого Василя. Подействовали только два серебристых ящика на низком комоде, настоящий «Филипс» с усилителем, и две звуковые колонки у стен.

– Работает? – равнодушно поинтересовался Гонсер.

– Ясное дело, работает. Хотите послушать? Пластинки внизу. Я-то не очень могу двигаться…

Малыш присел на корточки и как бы нехотя, словно это были гибкие «звуковые письма» по три пятьдесят в зеленом киоске на Ружицкого, принялся перебирать глянцевые конверты.

– И ты это слушаешь? – В голосе Малыша презрение пыталось перекрыть удивление, однако это не очень получалось. – Взбеситься можно! Бетховен, Бах и все такое прочее, вплоть до… – шкафчик даже содрогнулся от переброшенной кипы пластинок, – до Вивальди!

Малыш поднялся и пошел посмотреть книжки. Василь ничего не говорил, он лежал, как маленькая белая мумия, тихая и пристыженная. Ему нечем было задобрить варваров, не было ничего, никакой жертвы. И он лежал, как мумия, потому что мы были точь-в-точь грабители в его пирамиде, заполненной любимыми вещами, обеспечивающими безопасность и спокойствие.

– Василь! Ты что, в теннис играешь? Или ракетка для понта?

– Гляньте, какой балкон! Танцы можно устраивать!

– Нет, не могу! Альбом о Ленине…

– Поймайте какую-нибудь музыку по радио. Начинается почта УКФ.

– Василь, тут закурить можно или мать не разрешает?

А он лежал и делался все бледней и все меньше, потому что очень трудно всего за пять минут пережить радость, унижение и сознание, что тебя бросают.

Его комната рассыпалась на куски, предметы утрачивали ценность, становились ненавистными, как признаки какой-нибудь постыдной болезни, как нарядный костюмчик среди уличных мальчишек, и даже не знаю, чем бы это все кончилось; может, мы стали бы перебрасывать друг другу разные то ли игрушки, то ли безделушки, маленьких божков, амулеты, фарфоровых слоников, калькулятор «Касио», ни разу не надевавшиеся белые легкоатлетические шиповки, если бы не вошла его мать и не спросила, не хотим ли мы выпить чаю. В один миг порядок был восстановлен, нам указали наши места, и мы стояли по трем углам комнаты, переминаясь с ноги на ногу, руки в карманах, и робко мямлили, что, дескать, нет, спасибо, не хотим, поскольку пришли мы сюда, чтобы сражаться или в крайнем случае презирать, а тут нам – не желаете ли чайку.