Выбрать главу

– Опять какому-то гаду захотелось сойти поближе к дому.

И он пошел дальше искать сорванный стоп-кран и нашел его, потому что через несколько минут мы снова поехали. Тогда я отыскал сигареты, а Костек сидел, как серая мумия, смотрел в окно, и тут из него начали сыпаться слова, точно мелкие камешки, точно опилки из куклы.

Но мне ни к чему было его слушать. Знал я эти стремительные, пылкие монологи, что проносятся в наших головах в минуты возбуждения или помешательства, и кажется тогда, что все слова соответствуют друг другу, свидетельствуют в нашу пользу, все слова каждого языка…

– …ты меня совсем не слушаешь. Я говорю с тобой, так что пользуйся случаем, потому что в одну камеру нас не посадят. Ты сидел когда-нибудь в камере? Ясное дело, не сидел. Когда запирают на пять часов, чтобы ты к утру протрезвел, это не в счет. Это не отсидка, это чушь, видимость, никакой метафизики, одна галлюцинация. Ну ладно. Можем это отложить. Я имею в виду камеру. По крайней мере на… Сколько нам ехать? Часа два-три? Значит, можем поговорить. И не так, как тогда на вокзале, когда нужно было прятать голову в песок. Теперь все по-другому, и даже если бы я смеялся, смех этот никому ничего уже не сделает. Ни тебе, ни мне. Вполне возможно, мы еще будем тосковать по этому смеху, потому что по дурацким вещам всегда тоскуют. А если ты поумнел, стал мудрее, то тогда, наверно, еще сильней…

– Хочешь сказать, что это путешествие для того, чтобы добавить ума в наши головы?

– Может, и так, а может, и больше – крови в наши сердца, смерти в жизнь, как это иногда, в минуты вдохновения, формулирует наш предводитель Бандурко. Итак, путешествие. Против этого не попрешь. Самое подлинное из того, что тебе могло выпасть. Настоящее путешествие. Определено место и время. Польша, тысяча девятьсот девяносто третий год, на что особо обращаю твое внимание, потому что в Новый год ты, несомненно, напился. Тысяча девятьсот девяносто третий. Цифры в сумме дают двадцать два, то есть первую и одновременно последнюю карту таро. В этом случае речь явно идет о первой, потому что мир не может быть настолько уж вонючим, чтобы именно этот год стал его увенчанием. Так что считай, что это начало дороги. Это, дорогуша, эзотерические причины нашего реального и метафорического путешествия. Кроме эзотерических, существуют и другие, к примеру физиологические. Это путешествие противоположно так называемой «поездке в Ригу», то есть когда блюешь, потому что уже невозможно выдержать. Запомни: Польша, тысяча девятьсот девяносто третий. Да… двадцать вторая и одновременно первая карта таро, то есть Глупец или Антропос. Мы отправляемся за Святым Граалем. За таким, какого мы достойны. То есть подохнем по собственной воле, и только она будет нашим единственным противником. Она одна, свободная воля, последняя наша особенность, потому что очень скоро машины обретут способность к самоуничтожению. Польша, тысяча девятьсот девяносто третий, запомни. Зима. Возможно, мы выбрали это место, полное не польских, но приятных для слуха названий. Никто не является пророком в своем отечестве. Чтобы поститься, нужно выбрать уединенное место. Мы удалились настолько, насколько это было возможно, и так, чтобы из этого не вышло международных осложнений. Польша, тысяча девятьсот девяносто третий. Три недели назад мне исполнилось тридцать три года. И я услыхал голос, но то не был голос нашего друга Василя. То был абсолютно внутренний голос. Тридцать три. Три и три будет шесть. В таро шестая карта – это Любовники. А я был совсем один, так что звучало это иронически, но потом я понял, что должен стать своим собственным любовником. Вполне возможно, я – андрогин, потому что ко мне это очень легко пришло. А что такое любовь, если не реализация потенциала, а трижды три будет девять, девятая же карта таро – Пустынник, Отшельник, и я обдумал все это в одиночестве, не слушая нашептываний мудрости и глупости, я шел серединой дороги, ведущей к самому сердцу, туда, где живет все, чего мы боимся, что никогда не облекаем в слова, хотя именно это и предопределяет наши дни, предопределяет то, что мы едим, кого трахаем, предопределяет то, что наши женщины напоминают Божью Матерь или Ульрику Майнхоф,[10] предопределяет то, что мы хватаемся за сигареты, боясь броситься на рельсы. Итак, Отшельник, the Hermit,[11] и его Lux Occulta,[12] короче, все то, что касается молодых ребят. Оберегаемое, лелеемое одиночество, темное и сосредоточенное, потому что в нем зарождаются все любови, пустые страхи и вожделения. Трудно снова быть молодым. Но я исполнил этот труд. Последние три года… Нет, оставим таро, это всего лишь бредни. Арифметически-психологическая аберрация. Лепет тех, у кого в жизни ничего не происходит. Так вот, последние три года я исполнял юношеский труд. Как бы тебе это объяснить… Помнишь те времена, когда все было очевидно? Нет. Займемся географией. Там, в Лодзи, я был один. И потом, когда они умерли, родители то есть, я переехал в Варшаву и опять был один. Почему? Я ведь мог уехать куда угодно, верно? В Америку, чтобы там пропасть, в Мексику, чтобы умереть, в какую-нибудь бедную страну на юге, в Лиссабон, потому что дальше уже некуда. Деньги у меня были, небольшие, но были. И все же я поехал в Варшаву. Сто тридцать километров в желто-синем поезде, три чемодана. Ass of country, anus patriae,[13] дыра в бетонном полу, куда ссут бухие. Можно склониться с лупой и увидеть все болезни мира. Да, я мог и в Нью-Йорк, ясное дело, мог, но предпочел здесь. Куда ближе и различие только количественное. Три года назад Нью-Йорк можно было послать, потому что здесь было и дешевле, и интересней. Чего ради я все это тебе рассказываю? Черт побери, как будто я и впрямь верю, что удастся что-то передать, и не логическим умозаключением, но каждым сообщением, поскольку любое малое является отражением чего-то большего, включая самые важные вещи, и так вплоть до говенной смерти. Три года назад я приехал в Варшаву, чтобы написать книгу. Я ведь писатель, ты не знал этого? В семнадцать лет я опубликовал стихотворение в журнале «Новы Выраз». Было, было. Но уже когда я вышел на Центральном вокзале, то понял: ничего из этого не выйдет. Предчувствие. Хотя поначалу вроде бы получалось. Как и положено писателю, я начал с покупки пишущей машинки и квартиры. Начало хорошее. А потом я стал собирать материал, то есть шлялся по распивочным и по улицам. Я не очень-то представлял, какой это должен быть материал, потому на всякий случай собирал все. Только ноги истоптал. Лучше бы я смотрел телевизор. И раз в неделю в пивную. Ну, может еще, тридцать шестым трамваем от кольца до кольца. А потом я понял: ничего не получится, слишком большая конкуренция, потому что все придумывают истории, и кто-то, кто еще больше, придумывает историю о придумывающих истории, и, вероятно, есть еще и высшая инстанция, какая-нибудь там Мойра, как у Гомера, и она придумывает ту самую большую историю, в которую умещаются все прочие. Мне нужно было бы придумать какой-нибудь бред, чтобы это обрело смысл, потому что не только епископ Глудзь,[14] не только Ежи Марек, но и любая старушка из общественного сортира рассказывала такие чудеса, какие Шахерезаде, когда она наконец закемаривала, и не снились. В прошлом году я дождался, когда подует ветер с юга, пошел на Гданьский, нет, не на вокзал, а на мост, и принялся пускать страницы своего сочинения, точно воздушных змеев. Три года. Сотни страниц. Была ночь, но река стала белой. Ну прямо ледоход идет к Гданьску. Так это выглядело. А в Гданьске писатель Хюлле мог это все выловить, высушить и что-то с этим сделать. Мне не удалось. Вынести машинку у меня не хватило запала. А надо было отнести ее в какой-нибудь дворец, в сейм, министерство, поставить у стены или за унитазом в сральнике и позвонить, что подложена бомба. Наверно, я лодзинский левак или правый экстремист. Но только представь себе, как эти гориллы в черных беретах, и на каждом железа, как на пястовском воине, падают там на мрамор, вытаскивают револьверы и ползут к серому футляру, этой моей мести, полной говна, покашливаний, попердывании, стонов, всхлипываний, потому что только такой облик могло обрести мое произведение… Вот так. А потом осенью Василь сказал, чтобы я заглянул в «Роздроже».