Выбрать главу

– Я тоже. Закурить охота.

– Остались две сигареты.

– Одну можем выкурить.

– Можем. Так и так кончатся.

Он завозился в спальнике, вспыхнула спичка, его сложенная горсточкой ладонь зарозовела, прямо как фонарик из плоти или светильник с абажуром из кожи. Он выпустил дым и лег на спину.

– Эй, что ты сделал с окурком?

Костек не сразу понял, что это обращаются к нему.

– Я? Выбросил. А что еще с ним было делать?

– Ну так найди его и отложи в сторонку.

Сигарета сгорала страшно быстро, и с такой же скоростью надвигалась бездеятельность.

– Ему тоже дай, – сказал Малыш.

Я протянул руку в темноту. У него была холодная потная ладонь. Возвращаясь на свое место, он споткнулся. От всего его существа исходила какая-то душность. Я чувствовал, он боится, все больше боится. Мне тогда нужно было пойти за ним и убить. Или в какой-нибудь другой день. Раз уж ему так необходимы были события, он бы ничего не имел против, уж это ли не событие. И сейчас мы сидели бы совсем в другом месте, в отличном настроении, говорили бы о чем-нибудь глупом и полезном, а воспоминание о нем исчезло бы с той же внезапностью, с какой он возник среди нас. «Костек? Понятия не имею. Может, уехал в эту свою Португалию?» Так отвечал бы я, и все верили бы или не верили, но это уже значения не имело бы.

– Кажется, снег пошел, – сообщил он со своего места у окна.

– Вот детишкам радость, – бросил Малыш.

Я еще с минутку полежал и вылез из спального мешка:

– Пойду взгляну.

Словно мокрая и холодная тряпка. Такое ощущение было у меня от метели. В коридоре лежал снег.

Возвращался я, держась рукой за стенку.

– Идет, – сообщил я. – Стеной валит.

– Все следы засыплет, – сказал Костек.

Я стащил ботинки и залез в спальник. Он еще не успел остыть.

– Можешь лечь, – сказал Малыш Костеку.

Они поменялись местами. Теперь окно было темное, как стена, и я не видел силуэта Малыша. Крохи света сыпались из печки. Под Гонсером поскрипывали пружины. Дыхание его напоминало храп пьяного. Я подумал: он спит вторую ночь кряду и, в общем, это не так уж и плохо для него. В городе он всегда недосыпал. Рано вставал, поздно ложился, и никто его не носил на руках. А здесь телефон тебе не зазвонит, провода все оборваны, и море без устали раскачивает.

Даже лежа, во сне, мы странствовали. Можно было верить, что все само наладится. И когда мы уже были далеко, когда белая тьма завладела нами со всех сторон и ее ладонь залезла даже под барак, оторвала его от фундамента и швырнула за горные хребты, где нам уже ничто не грозило, в коридоре что-то загрохотало, дверь отворилась и в ней встал человек, был он светлей мрака и выглядел как призрак.

– Так я и думал, – произнес он и отряхнулся от снега, как собака отряхивается от воды. – Я ведь в последнюю минуту успел. Еще полчаса, и не нашел бы следов. Выше колен намело.

Он перешагнул через наши тела, присел у печки и расстегнул куртку. Мы молчали, потому что человек ко всему привыкает быстро и перестает удивляться. Немножко снега, небольшой морозец, и у изголовья могут восседать любые кошмары.

Потом Малыш в нескольких словах изложил нашу историю и спросил, есть ли сигареты. А когда мы все уже курили, каждый получил «Мальборо», Василь Бандурко рассказал свою историю. Как он дошел до того шоссе, которое было белое, гладкое и скользкое, и посреди лесной глухомани остановил грузовик с длинным носом, загруженный до самого неба пихтовыми бревнами. Его взяли, он втиснулся между тремя оборванцами уже навеселе, в кабине пахло выпивоном, он только не понял, пахло ли так же и от водителя. Они ехали через деревни, крутили по каким-то серпантинам, пока не доехали до места, где ему сказали, что дальше они едут на товарную станцию, а до пассажирского вокзала еще четыре километра пехом. Он вылез, хотел заплатить, но его обсмеяли и оставили в этой дыре с пятью одноэтажными домами и ларьком. Первым делом он подался в харчевню, чтобы пожрать. Там наелся, запил пивом, а потом и водкой и понял, что именно этого он и хотел, и, довольный, улыбающийся и сонный, несмотря на два кофе, отправился на автобусную остановку, чтобы узнать, когда автобус поедет назад. Оставшееся время он провел за пивом, а потом сел в автобус, который сворачивал довольно далеко от того перекрестка, и остаток дороги проделал пешком уже ночью, однако было светло, и даже когда начался снег, кое-что еще можно было разглядеть. Он обнаружил наши следы, повернул, и вот теперь сидит здесь с сигаретами «Мальборо», большой ковригой хлеба, тремя банками консервов, пачкой кофе, купленной по привычке, и бутылкой водки, купленной для смелости, потому что боялся он страшно.

Рассказал он нам все это, и мы не стали дальше его расспрашивать. Нам вполне было достаточно курева. И еще холодной тушенки – жирные толстые пласты на клейком свежем хлебе. Впрочем, и расспрашивать было некого. Василь сидел у печки, обняв руками колени, и спал, точно усталый эмбрион в утробе ночи.

34

– Горячий, страшно горячий, – говорил Василь, а Малыш каблуком ломал доски, поставленные наискось у стены. Под утро он заснул, и печка погасла. Освещение было какое-то серое. За окном снег мчался горизонтально, никаких тебе ласковых хлопьев из мультфильмов о медвежонке Коларголе. Я стоял у окна и пытался что-то разглядеть. Напрасный труд. На расстоянии десяти метров не было ничего интересного, а дальше вообще ничего не было.

Костек лежал. Может, спал, а может, нет. Но глаза у него были закрыты. В железном цилиндре загудел огонь. Малыш вышел за снегом. Бандурко стоял над Гонсером. Смотрел то на его лоб, то на свою ладонь, словно удивляясь, что не обжегся.

– Худо с ним, – сообщил он мне.

– Да мы уж догадались, вождь, – буркнул я, раздраженный тем, что он портит мне настроение перед утренним кофе. – Кстати, с нами тоже не больно-то хорошо.

Малыш вернулся с полными кружками, поставил их на печку и объявил:

– Ботинок, к чертям собачьим, расклеился. Наверно, от жара. Я кемарил и ноги держал у самой печки. Ничего не чувствовал.

Я подумал, что он стал на удивление многословным. А он помахал ногой, захлопала оторвавшаяся подошва. Не здорово день начинался. А тут еще Гонсер стал просыпаться. Сбросил с себя спальники и спустил ноги на пол. Глаза у него слиплись от температуры. Он тер руками лицо. Белое, грязное, в пучках щетины. Потом, уставясь на нашу бочку, спросил:

– Что здесь?

– Каменоломня. Недействующая.

– Церковь тоже была недействующая. Дайте попить.

Он получил кружку теплой воды, вылакал ее и снова повалился на спину. Лежал и дышал.

Да, постепенно мы переставали отличаться друг от друга. Я смотрел на их лица. Такие же точно лица у бомжей с Восточного вокзала. Опухшие, тестообразные, с жирным блеском, губы обведены по контуру трупным макияжем. В глазах отражаются только снег и бурый свет, мутный, как вода, которую мы пили. День был немногим светлее ночи. Завтрак был готов. Каждый брал по куску, по ломтю, заглатывал и дожидался кружки кофейной бурды, омерзительной и горячей. Она даже не вскипела. Мы пили, отцеживая гущу зубами. Гонсер отказался от нее. И от сигареты тоже, а мы курили одну за другой, словно хотели укрыться дымом, закутаться в него или заполнить им рты, чтобы не нужно было говорить. Я выпил кружку и вышел. Никаких гор не было видно. Мы могли находиться где угодно. Метель скрывала мир, снег бил в лицо и слепил. Я спрятался за стену. Если над нами и было небо, то оно лопнуло, как вздувшийся живот, выпустив наружу весь этот едва осязаемый мятущийся хаос, который наполнял его. Синева всего-навсего иллюзия. Наверху раздавался гуд. Это гудели деревья, согнувшиеся под ветром, напрягшиеся и терпеливые. Я даже не имел понятия, откуда дует ветер. На дне нашей воронки воздух кружил, кусал себя за хвост, бился о склоны и искал выхода. Иногда мне казалось, что я вижу черные стволы, частокол, вбитый по краю обрыва, но метель тотчас же заслоняла их, растягивая свои драные бинты, марлю, пеленки, простыни, саваны. Иное мне и в голову не лезло. Воздух пахнул карболкой, я ощущал в нем лизол, а холод наводил на мысль о ночной уборке бесконечно длинных коридоров. Я щелчком отбросил окурок. Маленькая красная точка брызнула искрами и погасла.