— Так вы нарочно для меня их растили?
— А как же! — ответил он с таким удивлением, как будто предполагать, что могло быть иначе, было неслыханной дичью.
Салюся вертелась по комнате и безумолку щебетала:
— Красиво тут у вас, тесно, а красиво, потому! что чистенько и очень хороши цветы. А почему вы себе каких-нибудь птичек не заведете, щеглов или чижиков? Вот весело бы было, если б они чирикали среди зелени.
— Не могу я, жалею их, — отвечал Габрысь. — Птицам в клетке — мука страшная. Да и к чему? У меня под крышей зимует видимо-невидимо воробьев; я им сыплю из окна высевки… Как посыплю, они тучей налетают и давай зернышки в мякине отыскивать, да хватать, да отнимать друг у дружки — потеха! Почти как люди! Наедятся — и улетают, а может, потом в своих гнездышках потаенных благодарят руку, их напитавшую.
Салюся, нюхая мохнатые листья герани, засмеялась.
— Ну, так воробьи лучше людей. Люди-то, кажется, никогда вас не благодарят за то, что вы ради них разорились. Слыхала я, братец вас и не навещает, а племяннички еще и насмехаются над вами! Правда это?
— Правда! — ответил он и махнул рукой, но заметив, что она отвернулась от цветов, поспешно напомнил:
— Вы еще моих собачек не видели.
Он отворил дверь в сени и кликнул:
— Саргас! Вильчек!
Две лохматые дворняжки влетели в горницу и, весело виляя хвостами, стали увиваться вокруг его высоких порыжевших сапог. Салюся стала звать их к себе, особенно Саргаса: это был старый пес, с которым она проказничала, когда еще была подростком. А Габрысь, должно быть, снова что-то вспомнив, воскликнул с необычной живостью:
— Голуби у меня прекрасные… белёшенькие, как снег… Хотите поглядеть? Я мигом принесу.
Видно было, что он жаждал показать ей все свои богатства, развлечь и потешить ее всем, что имел и любил.
С проворством юноши он выбежал в сени, и тотчас послышались его тяжелые шаги по лестнице, ведущей на чердак. Между тем, Салюся, продолжая осматривать горенку, остановила взгляд на скрипке, висевшей над постелью. Вскочив на топчан, она сняла ее со стены и ударила смычком по струнам. Раздался резкий, пронзительный звук, Салюся звонко расхохоталась. Вошел Габрысь, неся в обеих руках белого голубя; увидев ее со скрипкой в полосе света, падавшего из окна, он застыл на пороге с разинутым ртом, подняв на нее восхищенный взор. Но она уже соскочила на пол и, бросив скрипку на постель, очутилась подле него.
— Ах, какой прелестный голубок, какой милый! — восклицала она, целуя пунцовыми губками клюв спокойной ручной птицы. Нежно касаясь рукой белоснежных перышек, она опустила! голову, и тогда упавшие косы ее коснулись низко склоненного лица Габрыся. Вдруг она подняла глаза и, встретившись с его глазами, сразу затихла. С этого длинного исхудалого лица, изборожденного мелкими морщинками, на котором топорщился пучок жестких усов, на нее смотрели молодые черные глаза, огневые глаза Осиповичей, но теперь в них были нежность и глубокое волнение. Над этими глазами, на морщинистом лбу то выступали, то снова исчезали красные пятна. Салюся притихла, оставила голубя и, отойдя в сторону, села на лавку у стола, подперев голову рукой. Она вдруг загрустила, но совсем, совсем не оттого, что заметила необычное выражение на лице Габрыся. Ей и в голову не пришло отгадывать, что он думал или чувствовал, когда смотрел на нее с таким волнением. Да что он там мог особенного думать или чувствовать? Взгрустнулось ей оттого, что в эту минуту глаза Габрыся напомнили ей другие глаза, оставшиеся, как ей казалось, в далеком прошлом. То же самое с ней бывало всякий раз, когда она слышала громкий смех двоюродного брата, который — надо же случиться! — был так похож на смех человека, тоже оставшегося в далеком прошлом! Подобные случайности происходили с ней нередко. Иной раз кто-нибудь скажет слово, сделает какое-то движение, посмотрит на нее необычно — да что: иной раз ветер повеет, нахмурится небо, лампа замигает — и вот ей уже вспомнился он, или какой-нибудь разговор с ним, или даже минута, которую они вместе провели, тоже навеки канувшая в прошлое.
Габрысь выпустил голубя в сени и только было хотел подойти к Салюсе, как на кухне кто-то закряхтел и протяжно застонал:
— Габрысь! Дай травки! Ох, господи, господи! Так тут и помрешь без капли воды! Габрысь, да побойся ты бога, что ж ты меня бросаешь, даже горшочка с настойкой не допрошусь… Габрысь! Ох-ох-ох-ох!
Он уже скрылся в кухне, и через узкие дверцы было видно, как он кому-то поспешно подавал какой-то горшочек, и было слышно, как он кому-то тихо сказал несколько слов. Но вот воркотня и стоны затихли, Габрысь вернулся в горенку и сел на топчан.