Выбрать главу

Приехав в колхоз и собираясь выстрелить в незнакомого мне председателя всю обойму своих злых и дотошных вопросов, я представилась, но председатель в это время кричал по телефону и не отдавал себе отчета, какая страшная опасность угрожает ему в связи с моим появлением, а потому спокойно переспросил: откуда ты, девушка? Я смертельно оскорбилась и возмутилась, услыхав унизительное «ты», и повторила, что из области, из газеты, а он окинул взглядом мою запыленную обувь, мой полушкольный наряд, увидел глазами взрослого человека усталое полудетское лицо, которому я пыталась придать солидный и сердитый вид, став от этого, вероятно, еще смешнее, и, заметив все это, сказал: «Ты, верно, устала с дороги и есть хочешь, — сейчас я поведу тебя в нашу чайную, там готовят славные бифштексы, поешь, а потом и за дело».

И я, глупая и нахохленная девчонка, восприняла это нормальное, по-человечески доброе предложение как попытку подкупить меня — только так, не иначе: он меня накормит — как же мне тогда критиковать? Бифштекс я сочла взяткой и отказалась от обеда в такой форме, что председатель сразу все сообразил и посмотрел на меня второй раз, но уже так, что я и доныне помню этот взгляд. Потом он усадил меня на свой мотоцикл, и мы целый день ездили по полевым дорогам, были на ферме, заходили в чью-то хату, беседовали с людьми, — он давал мне возможность выявить все мое невежество и малограмотность, заставил пробыть с ним весь его долгий и трудный рабочий день, я устала так, что падала с ног, и уже совсем отказалась от приготовленных заранее вопросов, а он оставил меня сидеть — до сих пор помню — на срубленном стволе березы, сам же заскочил на минутку в ту самую чайную перекусить (я, терзаемая голодом и стыдом, не смела купить даже пачку печенья) — и когда мы наконец прощались, сказал: «Это тебе, девушка, добавок к школьной науке», — он так и сказал — «школьной», а я начинала сознавать, что никогда больше не отправлюсь в журналистский путь с наперед заготовленным и сложившимся настроением — ругать кого-то и поносить. Может, он и правда был плохим председателем колхоза, — не знаю, для меня это уже не имело никакого значения, для меня он оказался хорошим учителем. Урок я запомнила на всю жизнь, и вот это я пережила снова, когда Журило — тут я не смею называть его «мой герой» — смотрел на меня точь-в-точь так же. Повторение урока оказалось не менее горьким, чем сам урок.

Воображаю — и актеру тоже не противопоказано вообразить это, — как и к Журило около тридцати лет назад подошел такой же (ну, пусть чуть более опытный) журналист с сотней или там десятком вопросов, которыми он, наверное, запугивал или сбивал с толку людей до того — да и после, — и как у Журило вдруг взмокли ладони, он стыдился протянуть руку журналисту, стыдился поймать на себе чей-то взгляд и сам боялся оглядываться — нет, это в самом деле к нему, именно к нему пришли из газеты? Фотоаппарат, который рождал неприятное ощущение, словно тебя стараются поймать на чем-то и потом документально доказать, что вот такой факт был, никуда не денешься, — вопросы, над которыми прежде никогда не задумывался: как работаете? результаты лучше, чем у других? как успеваете учиться в вечерней школе? — и остальные такие же вопросы-близнецы, разве что без нынешних заинтеллектуаленных — ваша любимая книга и т. п., — он и понятия не имел, мой тогда еще молодой герой, как выкрутиться, как уклониться от этих вопросов, и уже не замечал, что сам говорит фразами журналиста: «Да, мы прилагаем все усилия… мой долг состоит… благо… самоотверженный труд… мы докажем…» — и журналист с удовлетворением водил пером по бумаге — а ему бы ужаснуться, сказать молодому рабочему, как тот, из президиума: вы, товарищ Журило, своими бы собственными, человеческими словами!

Хорошо, что и у Журило был урок с выступлением, и потому он мог теперь смотреть на меня чуть осуждающе, добрым, понимающим и деликатным взглядом мудрого человека, обретшего-таки свой собственный голос и свою собственную идею и готового высказать ее.