— Старый наш спор, — повторил отец. — Ты, сынок, напрасно сейчас вмешиваешься, это все — мое дело.
— Хорошо, твое. Но тогда пусть и другие будут такими, как ты. А то ведь всякий раз слышишь — мы, мы, мы, — так говорят все родители, они встают перед нами в образе святых, безупречных и светлых, скрывают от нас все свои неправильные поступки и ошибки, показывают нам только лучшее, а нас винят во всевозможных грехах, не осознавая нисколько, что все эти грехи не более чем наши отличия от старших… А, старая песня, вечная песня, только я должен был все это сказать, раз мой отец не может простить себе трех деталей!
— Молодой человек, у вас есть претензии к отцу?
— Претензии? Что вы, никаких претензий! Он принадлежит к тем отцам, которые ни словом не напоминают детям о своих благодеяниях. Он не женился, когда моя мать умерла, — считал, что если ему кто и заменит жену, то мне матери никто не заменит. Он играл со мной в кубики и научил меня ездить верхом — найдите-ка в городе десяток парней, которые умели бы вскочить на лошадь! Отец отдал меня в ту школу, где на уроках труда дети во втором классе мастерят автомобили и всякие там другие игрушки не из выструганных палочек, а из купленных в магазине «конструкторов». Пусть так. Может быть, так и надо. Только почему потом иные отцы тычут пальцами нам в спину и твердят: «Сибариты! Равнодушное, сытое поколение! Вот мы!..» А я не сибарит. Я привел свою девушку в дом и знал, что отец позволит мне это сделать, — у моей девушки не было настоящего дома, — но я не заставлял отца кормить нас обоих. Я попросту перевелся на вечернее отделение и устроился на работу. Сибаритства у меня нет. И за то, что я такой хороший, вы мне объясните, почему мой отец берет себе в ученики самых ленивых и пренеприятных мальчишек, которые попадают к ним на завод, почему он тщится избавить их от справедливой кары, когда они влипают во всякие там истории, хулиганят и пьют, — почему за них он готов стоять горой, а когда я позволил себе сказать одному преподавателю в нашем вузе, что я думаю о его лекциях, и меня чуть не вытурили из института, папа и пальцем не пошевельнул, чтобы помочь мне? Всесильный у меня папа, думал я, он все может и все для меня сделает, я так уютно чувствовал себя за его широкой спиной — и вот вдруг он не поддержал меня, хотя я был прав и не походил на мальчишку, который подрался по пьяной лавочке с таким же подвыпившим другом. Отец стал мне объяснять, что не следует подрывать авторитет… Все те же три детали! Почему он их не может забыть даже теперь, когда остается на заводе, где у его цеха нет почти никакой нагрузки, где его работа почти не нужна, — почему он остается, как музейный экспонат, когда мог бы пойти бригадиром на новое предприятие?
Студент сам ставил вопросы, а мне больше подходило, чтобы он отвечал на мои, тем более что он в запальчивости сильно упрощал значительно более сложную ситуацию. Ведь для старшего Журило работа в том цехе, из которого вырос весь завод, стала частью его души, его цельности, и не может он покинуть цех до самого конца. Теперь Богдан мог бы уйти в свою комнату и заняться подготовкой к лекциям, раз уж не пошел по какой-то причине на свое вечернее отделение.
— Претензии! — Парень снова хмыкнул. — А что вы думаете — есть претензии. К его молчанию насчет подлости Травянко… Это что — страх или неверно трактованное благородство? Или — все молчали, и ты молчал?!
И вдруг он спохватился, по-детски смущенно и робко глянул на отца — не обидел ли резким словом и чрезмерной откровенностью при посторонних?
Сомнений не было, парень горячо и ревниво, болезненно относится ко всему, что касается отца, — видно, он очень любит его, я и раньше знала это, но не настолько.