Не конкретизируя, не называя имени его приятеля, начинаю издалека, и, как мне представляется, достаточно разумно и тактично, втолковывать сыну, что дружба должна быть результативна, что в ней должна быть некая обоюдная польза, ведь если один только дает, а другой только получает, то…
— А он знаешь как в футбол играет, — все поняв, пылко информирует меня сын, — он знаешь как по деревьям лазит, у него знаешь какой пес!
Контраргументы. Разбита вся моя теория — «у него знаешь какая собака, и он разрешает мне выходить с ней гулять, знаешь, какая собака…». И я вдруг осознаю, что речь, конечно, не в этой внешней стороне дела. Собака, футбол — это для меня, это материализованный смысл их отношений, который нужен лишь мне, ведь это я так понимаю дружбу — материально, грубо: надо ч т о - т о давать, а разве собака — не то важнейшее и наилучшее, что можно дать? Все это — для меня, чтобы убедить меня, а на самом деле должно быть совсем иное, нечто важное, чего я не вижу за грязными ладошками, сопливым носиком и «двумя Суворовыми». Вроде и хорошо смотрю, а вижу плохо. Не умею видеть. Сквозь стены — не умею. Неужели не дано? Обижаюсь, не знаю — на кого: ну почему не дано? Приходится отступить, и я сдаюсь, продолжаю утирать нос сопливому мальчишке, мыть за ним посуду и стирать полотенца… Подсовываю ему книжки — сперва сказки, потом фантастику, — но, кажется, он возвращает их непрочитанными, шмыгает носом в ответ на вопрос, понравилось ли, а когда спрашиваю — о чем же там? — пожимает плечами.
Сдаюсь, отступаю, только зорко слежу за тем, чтобы сын тоже — чего не бывает? — не стал бы шмыгать носом, не перестал бы читать книги и знал бы их содержание. Однажды, уже почти через год, наконец кое-что прояснилось, занавес раскрылся на миг — и снова все исчезло для меня, взрослой, непосвященной, неумной и недогадливой: над ним же все смеются! Он же шепелявит, и все над ним смеются. А ты!..
Ну вот — сентиментальничаю, как моя совесть. А я? Что ж, я, пожалуй, поступала наихудшим образом — вела себя как все, как все, кто смеялся, единственная, одна-единственная мама, и вдруг — пожалуйста — как все. Спасу нет — на каждом шагу ошибка. Почти как во времена, когда был один педагогический аргумент — ремень. Вникаешь в психологию, ищешь подход, следишь за каждым словом, думаешь, как шаг шагнуть, и вот — пожалуйста: «А ты!» А если б их было десять — не учеников, а собственных сыновей, — так что же — десять ошибок, десять неверных шагов, десять упреков «а ты!»? Все не удается вспомнить, как же поступала моя мама, чтобы я считала ее неошибающейся, не упрекала всякий раз и прибегала к ней за теплой защитой, которую могла дать только она в любую тяжелую минуту? Что же она такое делала, какие знала чары, какое волшебство, что я так ее любила? Стараюсь проанализировать что-нибудь из ее поступков, какие-нибудь ее слова — и не могу. Она не д е л а л а, она была м а м о й. А это не разлагается на составляющие. Не поддается анализу, настолько оно цельно. М а м а. Господи боже мой, мама… Материнский долг — какие глупые слова. Не долг — образ жизни, смысл существования, пламя, горящее всю жизнь, с момента, когда родится ребенок, даже раньше, даже до того еще, как он родится.
Приходили другие мальчики, девочки — интереснее, умнее, приятнее, на мой взгляд, а сын любил только этого, шепелявого, над которым смеялись.
И так было постоянно, лет до четырнадцати, — только те, кто нуждался в защите, кому надо было давать списывать, кто был в чем-то ущербен. Обязательно с комплексом, пусть даже не осознаваемым ими самими, комплексом неполноценности. Боролись на полу, ездили на велосипедах, гоняли в футбол, хохотали — и все только с моим сыном. Так, словно без него не умели смеяться. Я даже начала побаиваться: не делает ли он из них прислужников, не выдает ли себя за пастыря слабых — за благосклонность можно требовать чего угодно. Но нет, он этого не делал. У него были друзья. Вечерами украдкой сын садился писать нечто вроде дневника. И украдкой, чтобы я не видела света в его комнате, до полуночи читал, — стало быть, все было в порядке; похоже, те мальчишки, чьи интересы ограничивались футболом, никак не влияли на интеллектуальное развитие моего сына. Он спрашивал о вещах, которых я не знаю, — стало быть, все было в порядке, учиться следовало уже мне — я не могла помочь ему решить задачу по физике. Он пишет о Печорине: