Ночь можно отдалить только трудом, и Калина приносила с собой работу из института, она соглашалась выполнять все за всех, брала на себя больше, чем было возможно.
Порой она пыталась заглянуть в будущее, но впереди не видела ничего, там была темная бездна, как будто она очутилась в горах среди ночи и не знала пути ни вперед, ни назад. Тогда она все же нащупывала тропинку, цеплялась руками за кусты, за ветки, за сыпучие камешки — и возвращалась к прошлому, оживляла клочки давно пережитого и обращала давнее в нынешнее.
Откуда-то из детства выплывала хата, стародавняя и удивительная; там стоял стол, старый, как сама хата, до сей поры еще влажный и пахучий, как дерево, из которого он когда-то был выструган; казалось, в нем и доныне пульсирует смола или просто какой-то прохладный сок, и стол дышит. В этой хате Калине позволяли читать старинную книгу, старый-престарый зельник — определитель растений, книга была написана какими-то диковинными буквами, но Калина уже тогда любила слова и наслаждалась их звучанием, и она с трепетом в пальцах и в душе брала всякий раз эту книгу и научилась читать эти буквы. Желтые хрупкие листы бумаги, сшитые нитками и оправленные домашним способом в черный, негнущийся картонный переплет с обтрепанными краями, были исписаны чудными словами, и чем они были чуднее и непонятнее, тем больше влекли к себе и тем сочнее выговаривались. Она списывала эти слова и, дописав до конца хотя бы одно речение, знала уже намного больше, чем в начале работы. Память ее сохраняла все, а кое-что навсегда, и когда она вспоминала эту книгу, самые слова пахли зельями.
«Есть же трава «ведмеже вухо», а росте на добрых землях на роменских, и на старых лугах, и по огородам роменским зростом в стрелу и выше, листом моховата, цвет жолтый, дух вельми добрый от нее и от цвету, и та трава добра давати коням в овсе иже парь коням губу и ноздри, и не будет норицы».
Что это за земли — роменские, удивительные земли с чудодейственной травой? Как дойти до этих роменских земель? Можно бы спросить старших, но Калина не спрашивала, и не только потому, что боялась показать свою несообразительность или неосведомленность, но и потому, что хотела сама отыскать те роменские земли, старые луга, траву «медвежье ушко», от которой дух вельми добрый, — целыми днями бродила она по лугам, которые начинались почти сразу же за домом, и приносила в хату целые охапки душистых трав. Ее прозвали Калиной-Травни́цей, прозвище пристало к ней, и она тайком признавалась себе самой, что очень довольна прозвищем.
«Есть трава дягиль, растет по огородам и в сухих местах, собою в локоть. У кого зубы болят, корень держи в зубах, вельми пригоден…» «Есть трава васильки, естеством горяча и благовонна, а тот дух твердильный тем, кои страждут головным мозгом».
Есть трава васильки, естеством горяча и благовонна.
Они с Андрием перешли поле, пестреющее васильками, и очутились у реки, берег уже темнел, солнце упало в воду и на песок, рассыпалось, угасло, и васильки на поле почернели. Виолончель родилась неожиданно, словно вызванная волшебным словом, родилась из тьмы и зазвучала в воображении еще до того, как Андрий успел бы на самом деле коснуться струн смычком. Мелодия была очень простая, совсем простая, как васильки на лугу, но естеством горячая. Виолончель светилась во мгле, как река под луной, в ней, огромной и щедрой, отражалось небо — так же, как в реке, и всплескивали серебристые рыбы, ударяя хвостами по струнам.
В другой раз они с Андрием кочевали в горах, в полуразрушенной, полусгнившей хижине, мотоцикл оставили во дворе. Калина сама водила и относилась к нему нежно, как к живому существу. Найдя в хижине заржавевшую лампу, кое-как зажгли свет, повесили лампу под потолком, смастерили из остатков досок стол и лавку и ужинали как короли — им принадлежал весь мир, и хижина была дворцом, а ели густо посоленный хлеб с молодым хрустящим луком. Ночью, когда они уже спали на застланном травой и собственной одеждой ложе, в их сон ворвался таинственный скрип, и шуршание крыльев, и дикий отчаянный крик, как будто кого-то стаскивали с горы вниз, бросали в пропасть, а он надрывно жаловался, вырывался разом, и просил, и угрожал. Кричали сопки — это выяснилось на рассвете, когда они увидели этих удивительно красивых, ярких птиц, — а ночью было страшно, и Андрий едва заставил себя встать и посмотреть, включив фару мотоцикла, не собираются ли поблизости и впрямь отправить кого-нибудь на тот спет.