Выбрать главу

— О-о! Такая драгоценность, Андрий Максимович, такая драгоценность требует особой оправы!

— Ха-ха-ха!

Ее трясло как в лихорадке. Она выбежала из комнаты, словно испуганный ребенок. После, на улице, Андрий просил объяснить, почему она так себя ведет, как можно было не попрощаться, упрекал ее в невоспитанности и бестактности, потом вдруг воспылал ревностью и унизился до подозрений — ты слишком хороша, Калина, чтобы не изменять, — и почему-то упорно повторял:

— Хочешь — ну измени, с кем хочешь, только не уходи, не уходи от меня, останься…

Связь с виолончелью рвалась. Калина удерживала мужа как могла и вновь соединяла его с инструментом, потому что иначе он исчезал, он исчезал вовсе, ее Андрий.

Пьяный Андрий хотел взять инструмент, но виолончель вырвалась, боясь обиды, боясь оскорбления и насилия, и в коротком резком звуке были насмешка и укор.

Теперь ей, новой, больной, изувеченной Калине, оставался Андрий без виолончели, он сам не умел сохранять единение, он отбирал у Калины виолончель и боялся новой Калины. Ее изувеченное тело осталось живо, и это было для нее бедой, с которой она не могла справиться. Без Андрия. Без его музыки. Хорошо бы стать фонтаном. Такой, какой она стала, Андрий не принял ее. А она не принимала его без виолончели. Хорошо бы стать фонтаном. Тоненькая, нескончаемая струйка воды. Фонтан не сознает себя. Но существует. Калина думала: я сознаю себя, но меня нет.

Данило не мог ей сказать, что операция была излишня. Его преследовало ощущение вины, которую никогда ничем не искупишь, и он подсознательно, с ласковой настойчивостью, старался отвлечь мысли Калины от случившегося, видел, что старается напрасно, что эта его ласковость и настойчивость даже еще больше мучают сестру, но не мог преодолеть себя, сделать вид, что не помнит и не думает об этом, и боялся встретиться с ней глазами, не мог сказать ей правду, потому что сам был виноват в случившемся.

Горы, голые и настороженные, горестно и напрасно ждали снега. Ветер терся о стволы печальных буков, стыдящихся своей наготы, трепал руки елей, глумился над бессилием дубов и безутешностью горных вершин. Реки остыли, сизый туман носился над ними, как вечный странник, который нигде никогда не сможет найти себе пристанища. Мороз высушил дороги, они посерели, стали бескрасочными, горные впадины и ущелья без своей чарующей синевы казались мелкими, невыразительными, лишенными всякой таинственности. Что-то тревожное и горькое трепетало в этой нежеланной серости, словно зима и впрямь заблудилась, или нарочно обходила горы, или, быть может, вообще нарушился устойчивый ритм извечной смены времен года, и горы остались брошенными на произвол судьбы, в неизвестности.

Калина готова была снять с себя платье и прикрыть им горы, только бы не видеть этой насквозь промерзшей боли.

Было еще совсем рано. Данило и остальные пошли завтракать, а Калине почему-то не хотелось, эти горы без снега не отпускали ее от себя.

Вчера вечером, когда они приехали в Ско́ле и увидели, что снега нет, Антосько чуть не заплакал, а теперь изо всех сил старался уговорить старших ехать дальше, в Ворохту, — там, говорят, выпал снег. Старшие же были, как всегда, рассудительны и осторожны, они считали, что прежде всего следует позаботиться о нуждах грешного тела, и пошли завтракать, пообещав Антоську после завтрака позвонить в Ворохту и спросить, есть ли снег, — а так что же гоняться за снегом, как за миражем. Антосько грустно посмотрел им вслед, надеясь, что хоть дядя Данило недолго просидит в столовой и сам поспешит телефонировать в Ворохту. Иначе зачем же было ехать сюда и брать с собою лыжи? Между тем Данило чувствовал себя очень неловко, ведь это он уговорил Калину провести в горах конец недели, чтобы немного развлечься и отдохнуть, и теперь ему казалось, что он в чем-то виноват перед сестрой — с некоторых пор он винил себя во всех постигающих ее неприятностях. Как будто от него зависело, выпал ли снег в горах.

Во дворе возле гостиницы стоял их маленький автобус, нанятый на два дня в местном экскурсионном бюро. На запыленной стенке автобуса — такая бывает только в засушливое лето, когда все дороги рассыпаются в пыль, — на его запыленной стенке Антосько вывел пальцем смешных пузатых человечков с лыжами в руках. В свои двенадцать лет Антосько брал на лыжах самые крутые спуски и головокружительные трамплины. Калина пыталась побороть в себе страх за сына, но ей это никогда не удавалось, и она через силу соглашалась на его занятия лыжным спортом, ей хотелось быть все время при нем, даже вместо него, и она вся сжималась и содрогалась, когда сын, задорно свистнув, отрывался от вершины горы и летел вниз.