Выбрать главу

Девушка повернула к Калине равнодушное, холодное — удивительно холодное при таких черных глазах! — лицо, у нее были косы, длинные, как у шестиклассницы, ее неулыбчивый, потусторонний взгляд скользил по поверхности предметов как по чему-то неимоверно далекому.

— Так вы прочитаете? Я вам сейчас поясню суть спора, он возник внезапно, — сказал русоволосый, — мы слушаем, как здесь говорят люди, — и кажется, что фальшивим, пытаясь слишком уж точно передать колорит местного говора, эта чрезмерность раздражает, как будто мы нарочито напираем на окраску речи, потому что не нашли, не открыли других средств показать людей. А ведь можно иначе… Впрочем, может быть, вас не интересуют наши профессиональные споры?

— Зачем ты навязываешь свою точку зрения? — сказал человек с нервными руками, заговоривший первым. Он смотрел на Калину, и она увидела себя их глазами — свою непроницаемую, непроглядную опечаленность, совсем бледные губы и руки на коленях, — ее коснулся новый мир, которого она почти не знала и плохо представляла себе, они взаимно присматривались, она и этот мир, но хозяева не собирались приподымать для нее завесу над своим миром, они показывали ей лишь то, что, по их мнению, могло быть ей понятно, никто даже не сказал названия фильма, просто им в работе понадобилась ее помощь, как если бы, к примеру, кто-то подымал тяжелый камень и попросил прохожего подсобить, и прохожий согласился бы помочь, даже не спрашивая, зачем понадобилось сдвигать этот камень с места.

— Хорошо, — согласилась Калина, — я охотно прочту.

— Прекрасно, — обрадовался режиссер. — Не выпьете ли вина?

Он забыл, что Калина минуту назад отказалась пить, налил в стакан вина, протянул Калине, она взяла стакан, но пить не стала, и тогда русоволосый улыбнулся:

— Давайте вдвоем — как же можно заставлять пить вино в одиночестве! Они сегодня не пьют, они ждут снега, а я могу ждать снега и пить, у меня сегодня проклятое настроение. Хотите, расскажу, почему у меня проклятое настроение?

Калина понимала, что надо поблагодарить за вино и уйти. Видно было, что все устали, — да и вообще неприлично было долго молча сидеть и разглядывать их, но она не могла подняться, не могла побороть в себе любопытства, не могла оставить эту уютную комнатную неразбериху, которой люди здесь даже не замечали.

— Оставь ты свои сантименты, — хмуро сказал черный, в высоких сапогах.

Они так и не назвали своих имен, Калина по фильмам узнала только русоволосого, сейчас глаза у него были очень синие, он часто моргал и все трогал рукой бороду, — видно, она была для него непривычна и мешала, — но и его Калине не хотелось называть мысленно по имени; может быть, они и сами теперь старались забыть собственные имена, поскольку жили под чужими и надо было привыкать к этим новым, и тому — русому — привыкать к бороде, и тому — в сапогах — к хищности; Калина завидовала — у нее нет такой возможности перевоплощения, подавления в самой себе чего-то своего, хоть на короткое, хоть на самое незначительное время.

— Не обращайте внимания, что он издевается, — махнул рукой русый, — вы послушайте все-таки, ладно?

И он рассказал, что они завтракали в том же «Пастушке», наскоро, как обычно завтракают люди перед работой, торопясь и не очень разбираясь в том, что едят, — и как раз в этот момент туда забежала стайка молоденьких девушек, они сели за соседний столик и что-то заказали, и перешептывались, поглядывая на людей, завтракавших перед работой, и посмеивались, как всегда бывает в компании, компания служила им защитой от осуждения и от иронии, в компании девушки готовы выкинуть что угодно, ведут себя задорно и уверенно. Только одна, в серой, хорошо скроенной свитке и громадном цветастом платке с длинной бахромой, была как будто вне компании, отдельно, сидела одинокая и безучастная; русый оказался напротив нее и был безмерно рад, что видит ее с утра, в самом начале дня, — видит ее лицо, необыкновенно чистое, словно только что вымытое живой водой, узенькое, наполовину прикрытое платком, очень серьезное и даже грустное, с дрожащей линией бровей и светлыми, даже слишком светлыми глазами; в этом лице, подернутом мягкой печалью, виделась торжественная, добрая, как благословение, святость, и он не отрываясь смотрел в эту просветленность, и Калина, казалось, сама уже присутствовала при том — так хорошо он рассказывал — и вдруг глубоко, до боли затосковала по виолончели и по городу, — там, когда спускаешься по Городецкой, при повороте на миг видны белые, изогнутые, как дека виолончели, стены старого собора, и Калине вдруг именно сейчас страстно захотелось увидеть светлую стену древнего здания.