Двое детей взялись за работу. Песок оседал и осыпался. Это был тяжелый, изнуряющий труд — вырыть в песке тайник для папирусов, — издалека казалось, что они просто играют, как всегда играют дети, возводя свои фантастические, недолговечные замки на песке. Могло также показаться, что они ищут воду в этой пустыне. Бесенок тихонько посмеивался над их усилиями (и, должно быть, над моими тоже), а где-то далеко в пустыне родился ветер, он налетал стремительно и вздымал смерчи, песок сек веки, ел глаза.
А все же, видно, и его грызли сомнения, хотя он и отметал доводы хитрого бесенка, что-де все это напрасный труд. Но мальчик отважно боролся с сомнениями, которые высказывала вслух его наивная сестренка, не знавшая, что не следует признаваться в сомнениях, когда уже начал что-то делать, и они закончили работу, и тогда мальчик пал на колени и простер руки к солнцу:
Бесенок хохотал вовсю и, хохоча, носился вместе с вихрем, метался по пустыне, насмехаясь над моим бессилием, над тем, что ему удалось соблазнить меня и заставить делать то, чего я не умела. Я поняла, что мне нечем было вооружить детей в пустыне, кроме детской доверчивости, которой они обладали и без меня; я сознавала собственное ничтожество, несовершенство и то, что мне недостает мудрости, и все-таки мне хотелось, чтобы двое детей в пустыне заговорили, — мне ведь было так одиноко среди песков, — а лукавый бесенок хохотал над моим бессилием, до тех самых пор, пока город не вернулся назад, принеся мне с собой бремя привычной и столь необходимой для моего существования суеты.
Художник искал ее повсюду, даже там, где ее, верно, и не могло быть, где ничто не связывалось с ее именем, и его не удивляло то, что именно в таких случаях приходило прозрение, он даже сказал бы — открытие, если бы речь шла не о нем самом, ибо для того, чтобы сказать так о себе, надо обладать немалой отвагой и самоуверенностью.
Космач пылал осенним пожаром и до краев полнился плачем трембит, — хоронили старую горянку, гроб несли на руках с самых вершин, дабы исполнить обряд; на горе у них своей церкви не было, потому и несли его в космацкую церковь, плакальщицы пели заунывно, как осенний ветер, и трембиты трубили, словно кто-то разматывал и разматывал черное полотнище, и тогда у художника голоса перемешивались с красками, а краски приобретали разнообразное звучание: седые тучи над Космачом одевались в густые контрабасовые тона, тоненько, как свирель, вызванивала желтая и багряная листва, и черные зрачки старого Дзвинчука также рождали какой-то звук, о котором художник не мог, однако, сказать, на что он походит.