— От дицманов! От этой немки! Неужели думаешь, она пригласила тебя на дискуссию из лирических чувств, чтобы только сентиментально посмотреть на тебя, мило повздыхать? Поулыбаться тебе? Попить с тобой коньяк? А нет ли здесь другого — не нажимал ли, прости уж меня, на твою прелестную госпожу Герберт с определенной целью этот субчик Дицман? Ты хорошо знаешь, кто он?..
— Прими, пожалуйста, мое предложение, — холодно прервал, не дослушав его, Никитин, — помолчим до Москвы. Я устал. Очень устал. И у меня нет желания соучаствовать в твоих домыслах, даже если бы ты был Шерлоком Холмсом, Мегрэ и майором Прониным, вместе взятыми.
— Великолепно, помолчим. И еще раз благодарю тебя за выясненную правду наших искренних отношений. Нашей выявленной трагедии. Твои искренние чувства ко мне вызывают слезу умиления.
— Крокодилово умиление. Так надо было закончить, Платон.
— Охо-хо, Вадим, охо-хо. Не узнаю я тебя, не узнаю.
«Искренность отношений? — думал Никитин, уже отдаленный от Самсонова тягостным молчанием, напоминавшим холодом чернеющую трещину во льду. — Искренность, которая убивает все. Он хочет под прикрытием искренности поставить меня в какое-то слабое, унизительное положение, в чем-то даже обвинить меня. Что отдалило нас? Почему я злюсь на него? Неужели здесь, за границей, он никак не мог сдержать то, что отвратительно проявилось тогда в „Праге“? К чему он ревновал? Его раздражало внимание ко мне? Ревновал к тому, что госпожа Герберт общалась со мной? За что же, за что? Его искренность, в сущности, похожа на ненависть ко мне. Но странно — я ничего дурного не делал ему никогда. Да отчего же это мне так плохо? Бесконечное курение, коньяк, ночи без сна…»
Свежая струйка ветерка, ворвавшаяся в маленькое отверстие вентилятора из лунного пространства ночного неба, холодила ему голову, но боль возле сердца не утихала, охватывала грудь тихой щемящей горечью, близкой к тоске, какая бывала в минуты приступов, и тоска, и усталость, и вчерашняя бессонница, и ощущение неудовлетворенности собой, и неприязнь к Самсонову, и растерянно-жалкое бледное лицо госпожи Герберт, внезапный ее в последнюю секунду вскрик: «Вадим, Вадим!», вскрик прежней Эммы, и этот свой поцелуй, торопливый, неловкий, — все было в болезненных перебоях сердца, и, чтобы забыться, отвлечься от беспокоящей его боли, он стал заставлять себя думать о том благостном моменте, когда самолет, пойдя на посадку, мягко ударится колесами о бетон аэродрома в Шереметьеве и, страшно ревя моторами на холостом ходу, покатится по земле мимо сигнальных огоньков посадочных полос; потом — пахучий и родной ветерок на аэродроме, ни с чем не сравнимая тишина, родная речь, проверка паспортов, ожидание багажа и затем погрузка в такси, обшарпанное, дребезжащее, и скромные огни московских улиц с неяркими витринами, лица прохожих, очереди на троллейбусных остановках, фигуры милиционеров-регулировщиков на площадях, и разговор с шофером после выкуренной иностранной сигареты, любопытствующим, как там живут, и, наконец, милый, как всегда, на том же месте, старый и добрый знакомец-дом, исцарапанный лифт, запах подъезда, двойной, заученный звонок в дверь на девятом этаже, свет в передней и сияющее радостью лицо жены: «Вадим, наконец-то!» — и ее родственные губы, прильнувшие к его губам, еще, кажется, липким, сладким от посадочных карамелек. Она никогда не провожала и не встречала его в аэропорту — так было заведено им и ею с первой его поездки, и оттого бывал неожидан и радостен приезд…
«Только не торопиться, — подумал Никитин, так явственно испытав несколько секунд счастливого приезда, что услышал звук голоса жены, увидел ее и себя в чистоте своего кабинета, чем-то нового (какой-нибудь лампочкой, статуэткой, купленной в его отсутствие), с кипой газет, бандеролями, стопкой писем на журнальном столике, аккуратно для него сложенной, с листком бумаги поверх писем, где записаны фамилии тех, кому он был нужен, кто звонил, спрашивал его и ждал. — Нет, я не должен думать о доме. Иначе время будет тянуться невыносимо. Я слишком соскучился по жене, по своему кабинету, поэтому — не думать. Когда сяду в такси, когда выедем из аэропорта на шоссе — только тогда… Несколько дней. Я возвращаюсь раньше срока… Но почему мне кажется, что я не был дома целую вечность? Почему это я чувствую сейчас? Будто где-то далеко, вне дома, вся жизнь прошла. Когда мы вылетали в Германию, какая-то фраза вертелась у меня в голове. Какая же фраза? Ему, моему герою, снился сон, в детстве. Он, обессиленный или раненый, лежит на кирпичах на заднем дворе. Она наклоняется над ним, кладет его голову к себе на колени. Он был влюблен в ту девочку. Они жили в одном дворе.