— Я доведу вас до медсанбата?
— Ни в коем случае. Я дойду одна. Я хочу одна. Ну скажите — кого и чего мне бояться?
Она, поворачиваясь, придвинулась к нему, и необычная в этой застывшей тишине ночи близость ее лица, разительность белой щеки и черного крыла волос опять больно напомнили что-то Никитину, то, чего не было, но могло быть, и это «что-то» звенело в нем тоненьким колокольчиком, словно стоял посреди каких-то далеких лунных переулочков с тенями от деревянных заборов, пахнущих впитанным за день теплом, перегретыми солнцем досками и сыростью апрельской земли в подворотнях. Он молчал, справляясь с мучительно-сладкой спазмой в горле, которая мешала ему сказать последнюю фразу: «До свидания, приходите к нам, на Гранатурова не обращайте внимания», — и по отблеску ее белков уловил: она смотрела через его плечо на красновато теплеющий восход месяца за вершинами сосен позади кирхи.
— Какая ночь… Помните? «И звезда с звездою говорит…» И там еще чудесно: «Тишина, пустыня внемлет богу…» — сказала Галя шепотом. — И как далеко мы от дома… И как все грустно. И как все глупо со мной, в конце концов!.. Ведь вы не можете мне ничем помочь, правда? А я никогда не знала, я злилась, я смеялась над этим. Как глупо, господи! — Она подергала тесемки плащ-палатки. — Но ничего, лейтенант, это отвратительно, но я справлюсь, я справлюсь, буду укрощать плоть, голодать, как монашенка, и по утрам окатываться холодной водой… И худеть на черном хлебе. И стоять на коленях. Правда, меня с детства не научили молиться, вот беда!.. Что ж я буду делать? Что же тогда делать? Влюбиться назло в Гранатурова?
Она засмеялась странно, с горькой ожесточенностью, и в смехе этом, во вздрагивающих бровях ему показались слезы, но ее близко светившие из темноты глаза были сухи, горячи, пытались почему-то смеяться над тем, что не имело права быть смешным, а было неожиданностью, от которой не умирают, нелепостью, не случавшейся с ней и случавшейся с другими, чего она даже не могла представить раньше по отношению к себе.
«Зачем она так прямо говорит со мной?» — подумал Никитин, стесненный ее уничижающей откровенностью, ее насильным сквозь слезы смехом.
— Я этого не понимаю, — сказал Никитин.
— Что понимать? Для чего? Разве это нужно понимать? Ох, какую ересь и чепуху я вам наговорила, лейтенант, — сказала она, запрокинув голову. — Сама я виновата… Идите играть в карты. Это мужское дело важнее всякой женской чепухи. Спокойной вам ночи, Никитин.
— До свидания, Галя. Приходите к нам завтра.
— Не обещаю, лейтенант. Возможно.
Никитин слышал, как зашуршала по ограде плащ-палатка, стала смутно удаляться под нависшей над тротуаром сиренью, и, отчетливо и звучно отдаваясь, застучали по каменным плитам каблучки сапожек. И он закрыл калитку, уже обеспокоенный тем, что могут подумать о его отсутствии, подошел по узенькой в траве дорожке к часовому. Тот переминался около дома, одолеваемый дремотой, рот его раздирала необоримая зевота, доносилось мычание, лающее покашливание; Никитин сказал тоном приказа:
— Часовой! Выйдите сейчас на мостовую и на всякий случай постойте там минут пять, посмотрите, пока врач Аксенова до перекрестка к медсанбату не дойдет.
— Ясно, товарищ лейтенант, — откликнулся часовой и, переступая в траве, крякая, забормотал дремотно: — Эх и ночь, звезды-то высыпали, как у нас в России, и месяц всходит. Не для солдат эта ночь, разные мысли в голову лезут…
— Что? — спросил Никитин.
— В такую бы ночь по деревне гулять. Девчата поют, а в полях тихо, только коростель дергает… Домой бы, товарищ лейтенант! — мечтательно заговорил осевшим после долгого молчания голосом часовой. — Вот стоял и думал: скоро, кажись, должна кончиться, шутка ли? В центре Германии мы, а домой когда? Эх, какой красавец на небо-то всходит, — опять сказал он, восхищенно глядя на широко светлеющее и багровеющее зарево над деревьями. — Весна-а… Домой бы, домой…