— Нет, это удостоверение свидетеля, давшего показания!
Голова лысого дернулась, его тощие скулы зарумянились.
— Приведите его! — приказал он. — Немедленно!
Я понял: лысый знал моего спутника и наверное был большой шишкой, если начальник так трепетал перед ним. Тучи сгущались.
Начальник наклонился и что-то прошептал лысому на ухо. Тот стал медленно краснеть и наливаться страшным гневом.
— Сволочи! — пропищал он. — Сволочи!
Потом резко подошел ко мне.
— Говори! — заорал он мне в лицо. — Говори, где он?
— Кто, господин начальник? — повернулся я к офицеру в мундире с самым невинным и отчаянным выражением лица.
Тот смотрел ошеломленно.
— Говори! Говори немедленно! — бесился, задыхался в злобе лысый.
— Не знаю, откуда я могу знать!
— В удостоверении, — тихо произнес начальник в мундире, — адрес его имеется!
Лысый подскочил, как ошпаренный. Я ликовал. Я был готов слушать милую и ласковую ругань, которая лишь поддержала бы меня в предстоящие страшные дни и ночи. Теперь я был абсолютно уверен: мой спутник на свободе, но полиция не остановится ни перед чем, лишь бы через меня добраться до него. Бессмысленна была любая дальнейшая игра в прятки. Мы знали карты друг друга: поединок пошел в открытую!
Ночью такого поворота событий я не предвидел. Но независимо от этого, выход был один и тот же.
Лысый сумел овладеть своей яростью, оставив глупого начальника в покое. Смерив меня взглядом с ног до головы, заскрипел зубами:
— Заговоришь!
Я улыбнулся.
Мы оба хорошо понимали, что я не признаюсь ни в чем. Он уставился на меня немигающим взглядом, а начальник облизывал свои высохшие губы.
— Заговоришь! — гневно повторил лысый.
И я ощутил в желудке какую-то холодную пустоту, осознал, что все кончено, но продолжал улыбаться. Лысый пришел в ярость, подозрительное, апоплексическое красное пятно залило его смуглое лицо.
— Уберите его! — глаза лысого стали стеклянными. — Пока не заговорит! Пока не признается!
Меня увели. Там, впереди, начинался путь моей мучительной смерти, путь, который я сам себе выбрал. Я гордо поднял голову. А вокруг было тихо и страшно, как в могиле.
Перевод В. Жукивского.
НЕЗНАКОМЕЦ
Нас было трое. И окон в нашей большой полуподвальной комнате было три. Северное мы заколотили толстым картоном и войлоком. В восточное заглядывала буйная зелень сада во дворике, а южное окошко всегда было открытым. Каждое утро солнечный квадратик отражался на стене напротив, медленно передвигался вниз, затем исчезал, чтобы вновь появиться на широких чистых досках пола рядом с ковриком Донки. Я любила воскресенья. Потому что в эти дни могла до бесконечности смотреть на солнечный квадратик в нашей влажной комнате, сидеть в запущенном саду и греть промерзшие плечи до тех пор, пока на мне не высохнет выстиранное платье.
Я была самой молодой, самой новенькой работницей на текстильной фабрике Соколарского, которого даже в глаза не видела. И работой, и комнатой я была обязана Донке. Мои родители полностью доверяли ей, хотя и была она всего на 3—4 года старше меня. На фабрике она работала за одним из тех станков, от грохота которых здание ходило ходуном. Так вот, Донка работала станочницей, а дома, в подвале, мы обе спали на ее широкой кровати. Полторы персоны. Сначала я очень удивлялась этому термину — полторы персоны; все думала, что на кровати должен помещаться один человек и еще что-то маленькое и тоненькое, выросшее лишь наполовину.
На первых порах я стеснялась ложиться рядом с Донкой. Мы были из одной деревни и знали друг друга, но она давно уже переехала в город и очень изменилась за это время. Донка была строгой и молчаливой, однако, заботилась обо мне как о родной сестре, помогала во всем, но без лишних слов. Уголки ее бледных губ глубоко прорезали две тонкие морщины. Я любила ее, верила ей, но и немножко побаивалась. Ночью, в кровати, я лежала неподвижно, окутанная темнотой, прижатая к холодной кладке стены старого дома. От глубокого холода не спасал ни домотканый коврик, висевший на стене, ни одеяло, которым мы укрывались, и я чувствовала, как медленно, но постоянно он пронизывает мое тело.
— Спи, спи, — ворчливо говорила Донка. — Прижмись ко мне и не касайся стенки.
— А я не касаюсь! — отвечала я, боязливо придвигаясь поближе.
Но прижаться к ней я не смела. Лежала вытянувшись, не шевелясь в широкой ночной рубашке из грубого, домотканого полотна, а утром просыпалась оцепеневшей, свитой калачиком.
— Вставай, Ежик! — будила меня Савина, третья из нас, живущих в этой комнате, и сбрасывала с меня тяжелое одеяло.