Откуда шла эта критика? Не от Лили — та, как только услышала или почувствовала, что щеколду отпустили, бесшумно поднялась со своего места рядом с ним и шмыгнула в ванную. Критика, нетипично суровая и персональная критика, шла изнутри. Источником ее было то, что он приучился называть «супер-эго». Супер-эго — не эго и не ид, или «эго-ид». Эго-ид — эта часть была штукой полезной, целью ее было социосексуальное усовершенствование. Супер-эго было голосом сознания и культуры. Еще оно было голосом старших — его предков (кто бы они ни были) и его опекунов, Тины и Карла; оба они, естественно, ратовали за Лили — и за честные отношения между полами. Таким образом, супер-эго было, возможно, сотрудником тайной полиции.
Лили, одетая в саронг и лифчик от бикини, говорила:
— Ты вниз идешь? Что случилось?
— Ага. — Он знал, что так иногда бывает. Сиюминутное беспокойство сосредоточилось на чем-то, удаленном от своей причины на ход коня; возможно, оно имело какое-то отношение к Руаа, оно имело какое-то отношение ко времени… Было восемь часов, ante meridiem[72]; скоро его роковое наслаждение выскользнет из полумрака двенадцатичасового промежутка. Шехерезада всходила на Восточном побережье Тихого океана и двигалась на запад через Желтое море. Он проговорил: — Странно. Я чувствую, что виноват перед Дилькаш. Ни с того ни с сего.
— Дилькаш? Слушай. Ты письмо свое еще не прочитал? — На голове у Лили была футболка (вырез которой не пускала заколка для волос), и видно было, как ее задушенные губы произносят: — Но ты ведь с ней даже не ебался, с Дилькаш.
— Конечно же нет.
— Ну вот. Значит, в самом плохом ты не виноват. Секс один-два раза, а потом — даже не позвонить. Что пишет Николас? «Трахнуть и стряхнуть. Засадить и забыть».
— Конечно же я не ебался с Дилькаш. Господи. — Он поднес руку ко лбу. — Даже подумать страшно. Но я действительно… действительно забыл ее. Что было, то было. Это действительно было.
— Ну и с чего тогда у тебя такой пораженный вид?
— Это Николас меня с ней познакомил, — сказал он. — Он устроился на каникулы в «Стейтсмэн», а Дилькаш там подрабатывала. Он сказал: «Дилькаш — такая прелесть. Приходи, познакомишься с Дилькаш». Она работала в…
— С чего ты взял, что мне интересно выслушивать про Дилькаш? А после Дилькаш начнется про Дорис с ее трусами — еще на час. Чай или кофе?
— Попозже. — Он перевернулся, желая унять боль в шее… Дилькаш, Лили, было дозволено «знакомиться», но ей было запрещено «сходиться» — находиться на публике с мужчиной, если он не родственник. Ей было дозволено принимать меня у себя в комнате, что она и делала чуть ли не каждый вечер (с шести тридцати до девяти) на протяжении почти двух месяцев. Мы не боялись, что нас прервут, Лили, отнюдь нет, нам не страшны были ее по-праздничному гостеприимные родители, Ханы старшие, которые смотрели телевизор и пили шипучку в большой гостиной наверху. И вообще, поначалу прерывать было нечего. Мы просто сидели и разговаривали.
«Ты грустный, — сказала она однажды. — Кажешься веселым, а на самом деле грустный».
«Правда? У меня… у меня были непонятные отношения с одной девушкой. Летом. Она уехала обратно на север. Но теперь я счастлив».
«Правда? Хорошо, тогда и я счастлива».
Ее старшая сестра, очкастая Перрин, иногда стучалась, Лили, и ждала, а потом заглядывала потрепаться. Но вот за кем надо было следить, так это за Первезом, ее семилетним братом. Малыш Первез, щедро одаренный красотой, всегда молчаливый; он распахивал дверь, входил, и снова выгнать его всегда представляло серьезную задачу — он сворачивался в клубок на диване, крепко сложив руки. Первез, Лили, ненавидел меня, и я ненавидел его в ответ; но это производило впечатление: хмурая физиономия Первеза, которой его роскошные брови придавали устрашающий вид — хмурая физиономия, гримаса (как позже представлялось Киту) отрицающего.
Затем пришла ночь — это было, наверное, мое двадцатое посещение… В ее комнате, Лили, было и так темно (эта отсыревшая садовая стена), а тут оттенок ее сделался еще немного темнее, а я дотянулся издалека и взял ее руку в свою. Какое-то время мы сидели бок о бок, уставившись прямо перед собой, лишенные дара речи, полные чувства. И когда Первез без малейшего предупреждения рывком открыл дверь, это показалось едва ли не спасением.
Когда она провожала меня, Лили, и наши руки вновь соприкоснулись, я сказал: