— Тех бандитов давно нет.
— Тех нет, другие найдутся. Вот, может, за этим углом стоят. Паразиты!
Ольга оглянулась на темный угол вдовьей избушки, и ей показалось, что в самом деле кто-то там притаился в переулке за плетнем. Притаился, боясь дышать.
Она прислушалась. А вдруг это. Иван? Стоит и ждет, когда уйдет Гриша. Ведь он самовольный и отца не очень-то боится. Недаром Зиминчиха так уговаривала ее не ходить домой, остаться ночевать — на глазах-то оно вернее. Но она ушла домой совсем не для того, чтобы встретиться с Иваном. Ольга только сейчас так подумала, что он может прийти. И даже обязательно должен прийти.
Подумав так, она испугалась, еще не понимая, чего она боится. Не Ивана же? И даже не того, что он тут встретится с Гришей. Тогда чего же?
— Кулаков мы не боимся, мы их опасаемся.
— Не такой уж он кулак, Зимин-то. Бывают хуже.
— Кулаков хороших не бывает. Чем он лучше, тем опаснее. И Зимин, если его собственности коснется, свободно человека убьет.
— Ох, не к ночи страсти. — Ольга хотела рассмеяться беспечно, но смеха не получилось.
Была правда в Гришиных словах, читала об этом в газетах о кулацких зверствах.
Ей только не верилось, что ее хозяин, которого она знает много лет и который всегда с ней ласков, да и со всеми тоже, может убить человека.
— Еще что придумаешь, — недовольно проговорила она и толкнула калитку. — Спокойной ночи тебе и не стой под окнами — сегодня не подают.
Вот и обидела парня ни за что, а хотелось пожалеть. Он что-то про Ивана сказал? В этом все дело. Только сейчас Ольга поняла причину своего гнева, и ей стало нестерпимо жаль самое себя и свою любовь, такую беззащитную перед неведомой опасностью, притаившейся за углом.
Проснулась она, как всегда, до света и очень испугалась, подумав, что проспала, потому что услыхала, как во дворе мачеха гремит ведрами. Застегивая юбку, глянула в окошечко, а летнее небо обманчиво — не сразу поймешь, что там: ночь или утро.
Братики спали на полу, все трое в ряд, раскинулись в избяной духоте. Старшему четырнадцать, младшему восьмой пошел. Мужики — вдовье богатство, ее надежда и горькие слезы. Похрапывают, досыпают по утрянке. Досматривают ребячьи сны.
Стараясь не потревожить спящих братьев, Ольга выбежала во двор. Нет, не проспала: только что закраснелся восток, и в предутренней тиши разливалось петушиное пение. В стайке вздыхала и призывно постанывала корова.
— Сейчас, матушка, сейчас, — отзывалась мачеха.
Она уже умылась и, сидя на крыльце, расчесывала свои темные волосы. Услыхав шаги за спиной, она не обернулась, а просто спросила про Ивана.
Ольга, хотя и ждала этого разговора, но не знала, что будет отвечать, а хитрить с мачехой не привыкла. Все у них было в открытую.
— Уже пошел звон, — равнодушно сказала она. — Дай-ка мне гребень.
Мачеха через плечо передала гребень.
— Ольга, не надо этого.
— Да ничего и нет, морока одна.
— Как бы эта морока да тебя не обморочила.
Гребень трещал в богатых Ольгиных волосах, и только по одному этому звуку мачеха поняла, как неспокойна падчерица, если уж так безжалостно дерет свою косу. Она легко поднялась и пошла вверх по ступенькам. Подошла и спросила в упор:
— Скажи правду.
Торопливо и как бы даже досадуя, Ольга проговорила:
— Да любит он меня, вот тебе и вся правда.
— Сам говорил?
— Дождешься от него!
— А ты что?
И по тому, как Ольга промолчала, мачеха все поняла и больше уже ни о чем не расспрашивала. Она давно и самая первая увидела, как вспыхнула Ольгина красота. Потом, когда и другие стали замечать и говорить ей, она только скупо улыбалась и отмахивалась; невидаль какая, на то и девка, чтобы красоваться да людей беспокоить своим девичьим богатством.
Отмахивалась, а сама знала, что самое главное беспокойство придется на ее материнскую долю. То, что она — мачеха, уже давно забылось, даже и люди не напоминают.
Ждала этого беспокойства и думала, будет это так: придет дочка вечером, а может быть ночью, и все расскажет, посоветуется, тогда они сядут вдвоем в тишине, в холодке и, как всегда, не спеша поговорят, со всех сторон обсудят свое семейное дело.
А случилось, что все пришлось обсуждать на ходу. Время идет, а дело не терпит — надо говорить.
— А что же ему тебя не любить? Не слепой. Таких девок на свете не много.
— Ох, что ты, маманя…
Но мачеха не дала ей говорить. Отмахнулась платком и сама заговорила:
— А ты слушай, что тебе мать скажет. И ты не для одной для меня такая. Старик Зимин не вскидывался бы, если бы ты для них не была опасная. Да он дурак будет, если поперек Ивановой дороги станет. Господи, прости…
Она обернулась к румяному веселому восходу и наскоро перекрестилась несколько раз. Казалось, что кто-то невидимый стоит над душой, требует от нее утренней обязательной молитвы, и она в сердцах, оттого что ее отрывают от важного дела и что ей недосуг, кинула эти несколько крестов, как долг, который надо вернуть в положенное время. Сделав это, она крикнула в сторону стайки: «Иду, матушка, иду», — и начала неторопливо собирать все, что надо для утренней дойки.
— Приходила вчера Зиминчиха, как раз в обеденное время. Я уж сразу поняла, что дело у них не простое, если сама не побрезговала, приплыла. И сразу мне в сердце кинулось, что выйдет про тебя разговор. А она сидит и языком своим всяки кружева плетет, про то, про это. А потом уж и высказалась, зачем пришла. «Доченька, говорит, твоя как заневестилась, тьфу-тьфу, не сглазить бы». Ну ведь со мной-то говорить не заскучаешь, у меня что поспело, то и на столе, в печи не застоится. Я и засмеялась: «А ты уж не сватать ли?» А она: «Высоко берешь! Уж не было ли у вас такого разговору?» А я: «Я на свою дочку не доносчица, ты у Ивана спроси». «Не очень-то у него наспрашиваешься. От людей скорее узнаешь, чем от нашего Ивана». Это она мне призналась. «Ну, говорю, совсем твое дело плохое, если ты по всему селу полетела мух ловить».
С непонятной для мачехи злобой Ольга проговорила:
— Ну и правильно!..
— А может, не надо мне было так с ней. — Мачеха даже подойник поставила на крыльцо: так вдруг задумалась. — Ведь всякое может быть, Олечка.
— Правильно, — повторила Ольга и даже вздрогнула, как от внезапной боли, — не ровня они нам!
Мачеха рассмеялась, подхватила ведро и, на ходу оборачиваясь и размахивая рукой, весело заговорила:
— Да ты моя красавица, да заботница, да какие у тебя руки всемогущие, да они еще походят вокруг тебя, в ковровых санях приедут. Ох ты, моя Олечка! Да иду, иду, не стони!
И уже глядя на стайку, где мачеха разговаривала с коровой, Ольга негромко, больше для себя, проговорила:
— Мне даже и любить-то его — против всего пойти…
Так она сказала, думая только об Ивановых родителях. Она была уверена, что уж они-то никогда не согласятся принять ее в свою семью — батрачку, бесприданницу, да еще такую непокорную. А если и примут, то ладу в семье не будет, потому что она никогда не покорится своенравной их воле.
Теперь все будет зависеть от Ивана: ему-то тоже придется пойти против родителей. Он у них один, вот в чем все и дело-то. Легко его не отпустят.
Она рассуждала, сама недоумевая, что так много и так определенно думает о своей жизни с Иваном, когда все еще совсем неопределенно. Ведь он-то даже и слова не сказал о своей любви и о своих намерениях. Ни ей и никому. Но все уже сами как-то догадались. Теперь от разговоров нет прохода, и все говорят громко, как на сходке, будто мирское дело обсуждают.
А дело-то простое: Ольга любит Ивана, в этом она призналась сама перед собой и знала, что он тоже любит ее, а раз так, то пусть люди говорят что хотят.
Гришу Яблочкина она увидела еще издали: он сидел на высоком сельсоветском крыльце и перематывал веревочные оборки, потуже прилаживая на ногах сыромятные поршни. Другой обувки на нем никогда не видывали. Поршни да лапти. Валенки у них на всю семью одни, да и те не раз подшитые. Эти валенки Грише выдали на уездном съезде комсомола в позапрошлом году. С тех пор и носят их всей семьей.