— Ого, самокритика началась!
— А что? Считаешь меня неспособным?
— Грешна. Сознаюсь.
— А себя? — с лукавинкой произнес Давид Исаевич. — Может, и ты пересмотришь некоторые свои позиции?
Сказал и тут же понял, что напрасно. Что-то в лице Евдокии Петровны дрогнуло, и он почувствовал холод отчуждения.
После спектакля у текстильщиц Давид Исаевич возвращался домой поздно, шел, ссутулясь от усталости и непогоды, прижимал ладонями к шее приподнятые отвороты пиджака. В лицо бил ветер с дождиком. Давид Исаевич шел навстречу ветру и думал о делах ФОПа. А они, как ему казалось, были весьма плачевные. Пьесу ребята сыграли не лучшим образом. Да и без этого на сердце было муторно. Бумага в отделении рисования на исходе — ватмана нигде нет, на то и провинция. Вопят хореографы — на парней дефицит. В педагогических институтах мальчишек вообще мало, а танцоры тем более на вес золота. Огорчало и отделение художественного слова. Готовятся девчонки читать вроде бы и современные стихи со сцены, а стихи эти — пустышки слезливые. А с замечаниями не подходи — зубы покажут. Задумка провести вечер, посвященный БАМу, пока буксовала.
Шагал Давид Исаевич, расстроенный, не обращая внимания на лужи, на грязные брызги. Его немного знобило, и, похоже, не только из-за холода.
Подойдя к дому, поднялся Давид Исаевич на свою площадку по тускло освещенной лестнице, остановился возле двери и принялся нащупывать замок, но повернуть ключ не успел — дверь отворилась, и он увидел жену. Она озабоченно глядела на него.
— До нитки промок?
Отстранилась, пропуская его:
— Раздевайся. Марш в ванную!
— Слушаюсь, ваше величество. Илюша где?
— У соседей телевизор смотрит.
На ужин Давид Исаевич получил пельмени, те самые, которые он сварил еще спозаранку, только разогретые. Ел не спеша, стараясь не чавкать, не шмыгать носом — этого особенно не терпела жена, чинно подносил ко рту ложку.
Ощутив на себе изучающий взгляд супруги, поднял глаза:
— Скучно одному расправляться с пельменями. Илюши нет, а ты свидетелем по делу проходишь. Пристраивайся, а?
— Переем, спать не смогу. Завтра подниматься рано, — сухо ответила Евдокия Петровна.
У Давида Исаевича что-то запершило в горле. Он откашлялся и произнес:
— Вот житуха пошла. Спим отдельно, жрем врозь. А еще завидуют нам.
Евдокия Петровна нахмурилась:
— Опять тагильские штучки, весьма выразительно.
— В семье у нас свобода слова или нет? Я же не ругаюсь, — защищался Давид Исаевич. — Говорю не для служебного пользования!
— По твоей милости сорняки и в мою речь проникают. Срам.
— Не страшись. Этой заразы надо пять пудов без соли проглотить, тогда уж действительно опасно будет.
Но жена досадливо отмахнулась:
— Гадко во всех случаях!
Давид Исаевич наклонился над тарелкой. Он стремился избежать нового столкновения с женой. Каждая перепалка — лишняя боль. Чего ради? Было же все хорошо, просто прекрасно было. Было ведь? Или с самого начала шло так, а ему и невдомек было? Но кто же тогда, если не Дуся, оберегал его от всяческих напастей?! Кто же, если не она, ждал его долгие, тяжкие годы?! Или это все происходило с кем-нибудь другим, не с ним?!
Кто знает, как оно получилось, но вот шевельнулась струнка, и Давид Исаевич не с закрытыми — с открытыми глазами очутился в прошлом. Видит: Дуся достает из старенького шифоньера скатерть, купленную еще накануне нашествия фашистов, развертывает ее с плохо скрываемой радостью: узнаешь, мол, зареклась вынуть лишь тогда, когда вернешься, вот пролежала взаперти все долгих семь лет разлуки, с тех пор как ты в июле сорок первого ушел в армию…
«Ну, наберись смелости и обвини ее, тогдашнюю, что была она неискренна, что радость ее была искусственной», — пробовал подстегнуть самого себя Давид Исаевич.
Тогда Дуся взволнованно поглядела на него и просияла — оценил. И засновали руки подруги, накрывая стол для обеда, первого общего обеда семьи после его возвращения. Неважно, что на скатерти маловато хлеба — его пока выдавали по карточкам. Зато пьяняще дымились щи в тарелках, сводил с ума запах, идущий от картошки. Отец Дуси, бывший священник, вынужденный в конце двадцатых годов, в канун года великого перелома, отречься от сана, придвинул поближе к столу высокий стульчик, на котором сидел их первенец Леонтик. Потом присел рядом, поглядел в пустой угол, где полагалось висеть иконе, и перекрестился, погрустневший. Леонтик с недоумением спросил: «Почему ты не крестишься, мама?» Дуся махнула рукой: «Я — неверующая». — «Па, а ты почему не молишься?» — поинтересовался Леонтик. «Бога нет. Вот почему. На кого же молиться?» Леонтик оглянулся в сторону смущенного деда, словно бы ища помощи, но, не дождавшись поддержки, выпалил: