Выбрать главу

Угрюмов посетовал на особые трудности работы в районе Митте.

- Почему? - спросил я.

- А какой это район! Географический центр Берлина! - не без горделивой нотки в голосе произнес он. - Район бывших центральных правительственных учреждений. Кто здесь жил: матерые нацисты, высокопоставленные чиновники, не все они удрали на запад. Здесь и Кроль-опера и университет, следовательно, люди искусства, ученые. Надо воспитывать интеллигенцию, которая до недавней поры служила Гитлеру. И наконец, - добавил Угрюмов, - ни один район в Берлине так долго и яростно не бомбила с воздуха наша и союзная авиация. Когда я хожу по своему району, мне кажется: тут месяцами бушевало, перекатываясь то в одну, то в другую сторону, какое-то гигантское землетрясение. И оно сметало все на своем пути!

...Если бы мне сказал кто-нибудь раньше, что я встречу в комендатуре центра Берлина, в мае сорок пятого года, человека, с которым до войны я жил в одном доме на Чистых прудах в Москве, в одном подъезде и в соседних квартирах, то я бы, вероятно, отнес эту возможность к ряду тех совпадений, которыми обычно изобилуют малоубедительные кинофильмы.

Но удивительные встречи, о которых говорят: "ну прямо как в кино", случаются и в жизни.

Я приехал к коменданту района, и первым, кого я увидел, был Александр Леонтьевич Угрюмов, которого я знал до войны как преподавателя диамата.

Это был спокойный и, на мой взгляд, немного флегматичный человек с круглым, полным лицом. Мягкие, расплывающиеся черты заставляли предполагать такой же мягкий и добродушный характер. Я не представлял себе соседа в офицерской форме, он казался мне человеком глубоко штатским.

Но как сказал кто-то из моих друзей: "Кадровых офицеров мы видим часто на парадах, а когда приходит война, в окопы лезут токари и аптекари, каменщики и профессора".

Угрюмов ушел на фронт с первых дней войны, служил в частях политработником. Сейчас он устраивал новую жизнь в кварталах, примыкавших к рейхстагу и имперской канцелярии, Тиргартену и Унтер-ден-Линден... Во всяком случае, мне это казалось необычным!

Что делают люди при такой встрече? Конечно, с минуту смотрят друг на друга, не веря глазам, потом пожимают руки и, конечно, тут же вспоминают довоенную жизнь, так же как мы вспомнили тихий наш Чистопрудный бульвар и вытянутое зеленое зеркальце водоема, словно заснувшего между двух шумных дорог.

Мы вспомнили зеленые легкие домики летнего кафе, и желтые дорожки, заполненные детьми, и скамейки на аллеях, убежище влюбленных, и все то, что было для нас родным, грело сердце и вместе с тем казалось бесконечно далеким.

Москва и Берлин! Чистые пруды и Лейпцигерштрассе! Можно было просто повторять это, и больше ничего. А остальное уж дорисовывалось само мгновенным видением пережитого и перечувствованного за годы такой войны.

Я мало встречал на фронте краснобаев и людей уж больно словоохотливых, даже среди журналистов. На войне тускнели слова. Вернее, привычные в обиходе слова не вмещали те сильные чувства, которыми полнилось сердце.

Как говорят теперь критики, многое уходило в подтекст. И два человека, не видевшие друг друга пять лет и глубоко взволнованные встречей в Берлине, могли удовлетвориться для начала трехминутным разговором, составленным главным образом из коротких вопросов и эмоционально окрашенных наречий.

- Ты здесь? Каким образом? - спросил Угрюмов.

Я рассказал.

- Ах вот как! Очень хорошо!

- А ты комендант Митте? Замечательно!

- Только замполит. Как мама?

- Врач в госпитале. А твоя?

- В Москве. Слушай, старина! Поживи у меня. Тут очень интересно. Понаблюдаешь. Все это неповторимо!

- Ты прав. Я останусь на день-другой. Но скажи, как ты очутился на этой должности? Хотя, конечно, - философ, специалист по диамату. Можно сказать, самая тебе работа диалектически перестраивать жизнь.

- Тут сейчас такая каша. Все перевернулось! Но разберемся. Пошли ко мне, - сказал Угрюмов.

Он привел меня в свою квартиру, где мало бывал даже по ночам, и я бросил свой вещевой мешок около какой-то шикарной тахты, ряда тумбочек, трельяжей и шкафов.

Комната напоминала музей разностильной мебели. Должно быть, ее стаскивали сюда, в один из немногих уцелевших домов, просто чтобы сохранить. Полстены занимали книги - это единственное, что собирал Угрюмов в Берлине и просматривал в редкие свободные минуты.

Скоро мы вновь спустились в помещение комендатуры.; Я поехал с Угрюмовым в квартал, где восстанавливались дома, потом в механические мастерские, в типографию, в больницу, оттуда в магазины, где начиная с пятнадцатого мая продукты выдавались по новым нормам снабжения.

Трехмиллионный Берлин вздохнул с облегчением, узнав, и увидев воочию, что советское командование делает все возможное, чтобы в разрушенном городе не разразился голод, не вспыхнули эпидемии, грабеж, беспорядки, чтобы берлинцы сразу почувствовали все живительные блага мира и свободы.

Ближе к вечеру Угрюмов пригласил меня присутствовать на открытии первого в районе Митте и во всем Берлине эстрадного театра-варьете.

Мы поехали туда на открытом четырехместном "додже" - Угрюмов, я и два автоматчика, захваченные на всякий случай. И, поглядывая по сторонам - на .разбитые дома, на стены, зияющие провалами, на весь этот холодящий сердце пейзаж разрушения, Угрюмов говорил мне:

- Ты представляешь себе, что значит сейчас для населения первый, пусть маленький театр-варьете. Сам факт его открытия здесь, в центре Берлина?

Ведь люди здесь последний год жили, как пещерные предки человека, зарывшись глубоко в подвалы, в бетонные щели. Почти каждую ночь, а в последние недели и днем - бомбежка! Нет воды, нет света, не действует канализация. И к тому же нет мяса, нет хлеба! Они и подышать-то свежим воздухом вылезали из подвалов только ночью.

Тут третьего февраля особенно поработали "летающие крепости". Земля дрожала вокруг на несколько километров. Бомбовозы вспахали весь район. Жители сидели в подвалах, спасаясь от бомб. Но они еще мечтали спастись и от эсэсовцев, которые шныряли всюду, ища пополнение для фольксштурма, на рытье траншей.

Кто эти люди? - спросил Угрюмов, словно беседуя с собой. - Все они запуганы нацистской пропагандой, якобы жестокими карами, которые ждут чуть ли не поголовно все население. Так врали гитлеровцы... И вдруг пожалуйста!.. Открылось варьете, людей не гонят в Сибирь, а приглашают зайти, посидеть за столиком, выпить пива, развлечься...

Угрюмов был увлечен собственным рассказом, я понимал его: в конечном счете он гордился своей работой.

- Это, друг милый, надо почувствовать, именно здесь почувствовать, в центре Берлина!

Наша машина остановилась у тротуара. Небо было безоблачное, а день солнечный и жаркий - середина мая! Асфальт искрился на солнце, даже развалины в его свете не казались такими мрачными. Здание варьете находилось в глубине двора. Овальное здание, похожее на цирк. Дом уцелел, хозяину пришлось только разыскивать столики и стулья; их растащили предприимчивые соседи по кварталу. Хозяин нас встретил в дверях. Фамилию его я не спросил. Зато хорошо запомнил высокую фигуру с гибким позвоночником, он двигался впереди "герр коменданта", но все время лицом к нему. Подобострастное выражение его лица как-то странно соединялось с гордостью в глазах. Шутка ли? Он открыл первое после войны варьете в Берлине.

В круглом зале, овальные стены которого сбегались к эстраде, я не заметил окон. В полутемноте (электричество горело слабо) меж столиков сновали официанты в темных костюмах. Они разносили большие из зеленого стекла пивные кружки, торжественно, словно фонари, которыми можно ярче осветить этот зал.

Берлинцы чинно сидели за темными мраморными столиками с металлическими ножками.

В зале было прохладно, это особенно чувствовалось после жаркой улицы, пахло пивом, свежевымытым полом, сладко пахло горячими булочками, которые комендатура приказала доставить сюда в день открытия варьете.

Мне показалось, что в зале уютно. Вообще говоря, уют - понятие относительное. Тут надо помнить, что каждый переступивший порог варьете еще как бы видел перед глазами пейзаж разрушенного города.