Выбрать главу

Хартман убрал сигареты в карман и заказал себе бокал вина.

— Вот что, Зееблатт, после войны ваша старая мать будет гордиться вами, если вы героически доставите мне сведения, о которых я вас попросил. И не вздумайте мухлевать, доктор. Надеюсь, вы понимаете, что мы сможем проанализировать информацию, которую вы принесете, и сделать нужные выводы. — Он устало вздохнул, глядя на немые заверения Зееблатта в своей надежности. — Теперь обсудим детали всего того, что вы должны будете сделать.

В глухую стену отчаянно и бесплодно колотилась залетевшая в таверну нескладная долгоножка. Зееблатт не мог оторвать от нее глаз.

Выйдя из «Белого вола», Хартман прошел по улице до перекрестка и свернул в переулок, где его дожидался «Опель» Дундерса.

— Ну как, сработало? — спросил Оле, когда Хартман сел в машину.

— Будем надеяться, — задумчиво ответил Франс. — Во всяком случае, напуган он до смерти.

— Хочешь закурить? У меня солдатские.

— Давай.

Они закурили.

— И сколько ждать? — спросил Оле.

— Недели две, не меньше… Как получится.

— Время-то уходит.

— Да, уходит… Может, мне у Шелленберга спросить: что такое вы передали Гитлеру в черной папочке? Уж он определенно знает.

— Ты как, вообще, в порядке?

— Вполне, — буркнул Хартман. — Но настроение такое, будто пук волос проглотил.

Оле поправил зеркало заднего вида и повернул ключ зажигания.

— Тебя куда, домой или в «Адлерхоф»?

— Едем в «Адлерхоф», — сказал Франс. — У меня еще встреча.

Бранденбург, лес Барнима,

27 июля

Через продольный разрез по центру живота руки Мюллера с растопыренными короткими пальцами мягко вошли с двух сторон в окровавленную плоть, и погрузившись в нее почти до локтей, осторожно вытянули наружу сизый, лоснящийся пищевод, предусмотрительно перетянутый узлом, дабы избежать выпадения через него содержимого желудка. Все это Мюллер сбросил на сторону, поднял с травы полотенце и наскоро вытер руки.

— Вот теперь можно заняться шкурой, — удовлетворенно сказал он. — В такую жару хватит и часа, чтобы туша завоняла. С желудком шутки плохи. Одна капля дерьма — и все мясо отравлено.

Туманный глаз молодой косули словно подернулся матовой пленкой.

— Смотрите, у нее, кажется, бьется сердце! — удивился кто-то.

— Может, она соображает, когда ее потрошат, как думаете? — Губы Мюллера тронула ироничная усмешка. — В Азии едят сердце, пока оно живое. Никто не хочет попробовать?

Вырезали и сложили в таз почки, селезенку, печень, язык, легкие. Еще одна косуля и кабан лежали рядом, кабан тяжело, с присвистом дышал. Загонная охота была, пожалуй, единственным совместным событием, где высшие руководители СС и абвера могли встретиться в свободной обстановке. Ни те, ни другие не любили этой формы общения, но на то была воля фюрера, высказанная им однажды в виде пожелания и с тех пор неукоснительно исполняемая. Единственным человеком, чувствующим себя на подъеме, был Мюллер, который с детства обожал охотиться, хотя в последние годы это случалось все реже; он любил повторять, что поединок со зверем шлифует в нем мастерство стратега. К тому же из толпы загонщиков за ним наблюдала коренастая, голубоглазая брюнетка Анна Швааб, делопроизводительница из его управления, с которой время от времени он коротал вечер на съемной квартире. Сегодня был именно этот день.

На растянутый по земле брезент стали выкладывать куски мяса.

— Берите, господа, мяса на всех хватит. — Мюллер равнодушно отошел в сторону. — А где Шелленберг? — спросил он у стоящего возле палатки чьего-то адъютанта. — Я только что его тут видел.

Адъютант пожал плечами. Мюллер налил себе пива из бутылки.

— Аристократ, — проворчал он, поправляя закатанные рукава. — Не любит крови. А вот отбивную с кровью — это пожалуйста.

Шелленберг, и правда, был здесь, он, действительно, не выносил вида крови и терпеть не мог охотничьих утех, однако уехал отсюда он попросту за кампанию с шефом абвера Канарисом, которому якобы срочно потребовалось вернуться в Берлин, а на самом деле наскучило общество эсэсовцев, то и дело сбивающихся на панибратство, как и самому Шелленбергу надоела беспардонная веселость своего окружения.

— Знаете, иногда во сне мне видится, будто я взмываю над своей жизнью на огромную высоту и обозреваю ее от самого начала до будущего конца. — Канарис поднял глаза кверху и провел хлыстом над головой, указывая на небо. — Я вижу ее — как поле, лес или море. И тогда мне начинает казаться, будто каждое событие связано с любым другим непреодолимой взаимозависимостью. И то, что было в начале, определяет то, что было потом на любом отрезке моей жизни, а то, что будет в финале, таинственным образом влияет на то, что было раньше, вплоть до самых первых моих поступков. Как будто жизнь — это такая цельность. Как сфера, в которой нет начала и нет конца; все переливается и все перемешано.