Братья Лёвеньельмы (Густав также появился в Вене, чтобы вести переговоры о шведском долге России) стали предпринимать лихорадочные действия, чтобы не допустить официального вручения коллективной ноты. Случись это — пропала поддержка России, и так ограниченная непримиримой позицией Англии; исчезла бы надежда получить компенсацию за расходы, понесённые Швецией во время норвежского похода, и компенсацию за переуступку Гваделупы. И всё это на фоне и без того тревожных и драматичных событий во Франции!
Между тем банкир Ден выяснил, что Харденберг стал отходить от своих обещаний покончить дело с Померанией тет-а-тет, и был вынужден рассказать обо всём К. Лёвеньельму как человеку, который мог бы при поддержке царя довести начатое дело до конца. "Перекрёстная миссия" прекратила своё существование, и получился великолепный тандем, в котором дипломат отвечал за политику, а банкир — за финансы. Австрийская полиция попыталась удалить слишком активного банкира из страны, но тот заявил, что находится под покровительством Харденберга, и полиция отстала. Царь Александр взял на себя роль посредника. Харденберг, зажатый в угол, стал тянуть время, придумывая предлоги типа того, что Пруссия не в состоянии уплатить за Померанию требуемой суммы, поскольку готовится к походу против Наполеона. Однако братьям Лёвеньельмам в конечном итоге удалось уговорить Александра I отказаться от идеи коллективной ноты Швеции, и это уже было победой. Вслед за царём сняли свою подпись Фридрих Вильгельм, а потом и Меттерних. Ноту пришлось вручать в одиночку представителю Англии, но она для Швеции уже не имела такого глобального значения.
В итоге вопрос о Померании вернулся в прежнее — нулевое — состояние.
В Стокгольме Карлу Юхану пришлось сильно понервничать из-за отношений с Францией, которые у Швеции с ней так и не сложились. Престолонаследник, как нам уже известно, с неприязнью относился к режиму Людовика XVIII, а тот платил ему той же монетой. Дипломатические отношения между Стокгольмом и Парижем были заморожены: в шведской столице временным поверенным в делах оставался маркиз де Рюминьи (Rumigny), а в Париже — Э. Сигнёль. Вообще-то в Стокгольм должен был приехать французский посланник, известный литератор, виконт Рене Франсуа де Шатобриан (1769–1848), о котором мадам де Сталь восторженно писала Карлу Юхану: "Он слегка похож на меня, и Вы знаете, как такие характеры склонны любить Вас". Но любви не получилось: Шатобриан выступал как один из ярых поборников легитимизма и в своей брошюре "Бонапарты и Бурбоны" допустил несколько неприятных для шведского кронпринца аллюзий. Результатом стали возмущение Карла Юхана и отказ Шатобриану в агремане.
В это же самое время Александр I, по просьбе свояченицы, королевы Фредерики, учредил опеку над её сыном принцем Густавом. И хотя царь в своём письме Карлу Юхану подчеркнул, что речь не идёт о поддержке им каких-либо династических претензий принца, а всё дело сводится лишь к чисто семейным его обязанностям, настроение Карла Юхана от этого не улучшилось.
Поэтому династийный вопрос занял чуть ли не главное место в повседневных заботах Карла Юхана. Так, приехав в Вену, К.-А. Лёвеньельм обнаружил, что во французских и немецко-прусских газетах началась кампания в пользу восстановления на шведском троне либо Густава IV Адольфа, либо его сына. Ходили также слухи о том, что для сына свергнутого короля, принца Густава, готовится европейское княжество, и даже говорилось, что он станет князем Кракова. Нессельроде и Кастлри эти слухи опровергали, но Лёвеньельм, кажется, им не верил. Скоро Лёвеньельм от самого царя узнал, что союзники на самом деле планируют выделить для принца Густава какое-нибудь княжество, например Краковское. Александр I якобы этот план не поддержал, полагая, что лучше решить этот вопрос за счёт какого-нибудь княжества в Германии.
Масла в огонь подлило письмо Густава IV Адольфа, адресованное почему-то английскому адмиралу Сиднею Смиту, с просьбой распространить его среди участников конгресса. В письме бывший шведский король заявлял, что для себя лично он ничего не хочет, а вот что касается сына, то пусть, мол, он решает сам. Королева Шарлотта зафиксировала в своём дневнике, каким раздражительным становился её приемный сын, когда речь заходила о принце Густаве: "И хотя он был всегда так добросердечен, стоило только произнести имя принца Густава, как его лицо искажалось до неузнаваемости".