Выбрать главу

Свои безусловно экстравагантные взгляды он называл «научной биологией»; себя же часто именовал метабиологом. В его время биологией заправляли механисты и неодарвинисты, с которыми он сражался не за страх, а за совесть. На своем знамени он написал: «творческий неовиталист и эволюционист». Он высмеивал своих противников за неумение отличить живое тело от трупа и считал человечество тончайшим прибором, которым пользуется творческая жизненная сила, или тяга к эволюции, в своих экспериментах: этот путь полон неудач, но попыткам этим нет конца. Соответственно он просто не видел никакой проблемы зла. Зло, с которым мы сталкиваемся, это только неудавшиеся эксперименты жизненной силы, направленные неизменно к укреплению мощи человека и к углублению его знаний. Он не отрицал смысла за бэконовской позицией «наблюдателя над явлениями», но настаивал на том, что любой человек («любой дурак», как он выражался) способен к чувственному наблюдению, и лишь избранные одарены способностью осмыслять увиденное. Его полемический пафос достиг высшей точки, когда он обрушился на Павлова, чья слава была в зените, назвав его интеллектуальным недоумком и моральным безумцем. Он неизменно встречал в штыки попытки лабораторных экспериментаторов освободить погоню за научным знанием от всякой моральной ответственности. Он говорил: «Сварив свою мать живьем, чтобы выяснить, при какой температуре она скончается, можно очень обогатить свои знания; но люди, забывающие о том, что есть вещи, которые просто не позволено знать, не могут безнаказанно гулять по свету». Бесчеловечные опыты бесчеловечных людей были ему отвратительны. Он твердо верил, что те ученые, которым лень, черствость или глупость не закрыли доступа к высокой науке, всегда могут сделать свои эксперименты гуманными. Он отвергал общедоступный, официозный дарвинизм, ибо на девять десятых тот был просто антиклерикальной реакцией, бунтом атеистов, и только.

Некролог — не место для научных дискуссий, да в них и нет теперь нужды: все в общем вышло так, как обещал Шоу. Метабиология заняла принадлежащее ей по праву место. Многие из шовианских предположений, казавшихся разрушительными, революционными, а то и фантастическими, когда он их впервые высказал, стали сейчас общим местом. Между тем к их автору относятся так же, как и раньше, хотя никаких оснований для этого уже давно нет. Во всяком случае, всем этим интересуется и все это понимает незначительное меньшинство, в то время как плоды драматургических занятий Шоу пользуются огромной известностью.

Сохранится ли его известность в веках, предсказать невозможно. Он сам говаривал: «Если бы репутации завоевывались не на век, а на все времена, мир обратился бы в гнилое болото, и потому чем скорее его, старика, позабудут, тем лучше». Он пережил пятерых королей. Переживет ли память о нем еще пятьдесят монархов? Поживем — увидим!»

Закончив свой вариант некролога, я отослал его Шоу в Эйот-Сент-Лоренс. Он не возвращал мне рукопись несколько недель, а когда после настойчивых просьб вернул, она была буквально испещрена исправлениями и добавлениями. Я заупрямился и записал на пленку свой первоначальный вариант.

ЭЙОТСКИЕ ПАЛОМНИКИ

Осенью 1945 года я писал книгу со своим другом Хью Кингсмиллом. Нам пришло в голову, что неплохо дать в этой книге описание посещения Шоу. Я написал Шоу, что нам бы хотелось его повидать. Одна из причуд Шоу заключалась в том, что он делал вид, будто находит время на одни только деловые свидания. Но я-то знал, что это чепуха, и, три-четыре дня прождав впустую его ответа, послал телеграмму следующего содержания: «Какого черта?! Если не представите справку от врача — ждите нас в понедельник!» Тут он позвонил и сказал, что ждет, и 5 ноября мы покатили в Эйот.

По дороге я вспоминал историю, которую услышал от него во время своего последнего паломничества. Шоу рассказывал мне тогда о речи, произнесенной им по какому-то случаю в родном Дублине: «Я выступал перед членами Гэльской лиги и очень всех обозлил, заявив, что предпочитаю писать на языке, который понимают не какие-нибудь три миллиона человек, а, слава богу, триста миллионов. Публика очень разволновалась, то и дело обрывая меня выкриками. Были даже попытки заставить меня замолчать. Я терпел, терпел, но под конец решил: или они перестанут шуметь — или я перестану говорить. И предупредил: «Если в зале не будет тихо, я перейду на гэльский язык и черта с два вы меня поймете!» Ну, не такие уж они были дураки — сразу наступила мертвая тишина, и я закончил выступление не на языке их родины, но на их родном языке».