Выбрать главу

На следующий день, придя к Марте, я столкнулся с ним на лестнице. Расспрашивать его я не посмел, лишь вгляделся в него, стараясь заметить признаки тревоги. При виде его спокойствия у меня отлегло от сердца, однако, как потом выяснилось, это была всего лишь профессиональная выучка.

Я вошел к Марте. Где же она? Спальня была пуста. Марта плакала, зарывшись в одеяло. Доктор предписал ей не покидать постель вплоть до родов. Кроме того, за ней требовался уход; она должна была перебраться к родителям. Нас разлучали.

С несчастьем невозможно примириться. Заслуженным кажется только счастье. Безропотно примирившись с разлукой, я не проявил мужества. Я просто ничего не понимал. Как истукан, слушал предписания врача, — так осужденный слушает приговор. Если он при этом не бледнеет, принято говорить: «Какое мужество!» Да вовсе нет: дело тут скорее в отсутствии воображения. А вот когда его будят для исполнения приговора, тут-то он слышит. Так и я понял, что мы больше не увидимся, только когда за Мартой был прислан экипаж доктора. Он обещал никого не предупреждать о ее приезде, так как Марта настояла на том, чтобы появиться у родителей неожиданно.

Подъезжая к дому Гранжье, я велел кучеру остановиться на некотором расстоянии от него. Когда кучер повернулся к нам в третий раз, мы сошли. Он думал, что застал нас за третьим поцелуем, тогда как это был все тот же поцелуй. Я расставался с Мартой, даже не подумав, как мы будем переписываться, не простившись с ней как следует, будто с человеком, с которым встретишься буквально через час. В окнах домов уже стали показываться любопытные соседки.

Мать заметила, что у меня красные глаза. Сестер рассмешило, что у меня два раза подряд выпала из рук ложка. Пол плыл у меня под ногами. Я не обладал матросской устойчивостью к страданиям. Вообще, к тем головокружительным взлетам и падениям, которые совершались в моем сердце и душе, больше всего подходит сравнение с морской болезнью. Мне предстоял долгий морской переход без Марты. Доберусь ли я до берега? Как и при первых симптомах морской болезни, когда не верится в существование твердой земли и хочется разом умереть, будущее меня мало волновало. Несколько дней спустя боль немного отпустила, и у меня нашлось время задуматься о твердой почве.

Родители Марты знали почти все. Им было мало утаивать от нее мои письма. Они сжигали их при ней в камине ее спальни. Ее письма написаны карандашом, почти неразборчивы. На почту их относил ее брат.

Семейные сцены у нас дома прекратились. Зато возобновились наши неторопливые беседы с отцом вечерами у камелька. За год я совершенно отвык от своих сестер. Теперь они заново приручались, привыкали ко мне. Я брал младшую к себе на колени и, воспользовавшись полутьмой, с такой силой сжимал ее, что она отбивалась, смеясь сквозь слезы. Я думал о своем ребенке, но мысли мои были невеселыми. Мне казалось невозможным испытывать к нему нежность более сильную, чем к братьям или сестрам. Созрел ли я для того, чтобы младенец стал для меня чем-то иным, чем брат или сестра?

Отец советовал мне развлечься. Подобные советы хороши при спокойной, размеренной жизни. Что могло еще доставить мне удовольствие, кроме того, чего мне уже никогда не иметь? Звякнет колокольчик, проедет экипаж — я вздрагиваю. Как в тюрьме, я прислушивался к малейшим звукам, могущим возвестить об освобождении.

Поскольку я постоянно прислушивался, однажды я услышал колокольный звон. Это звонили колокола перемирия.

Для меня перемирие означало возвращение Жака домой. Я уже видел его у изголовья Марты и сознавал свое бессилие предпринять что-либо. Я был сам не свой.

Отец собрался ехать в Париж. Предлагал и мне отправиться вместе с ним. «Как можно пропустить такой праздник!» Я не смел отказаться. Боялся выглядеть чудовищем. И, кроме всего прочего, в своем исступлении был не прочь взглянуть на радость других людей.

Признаться, она меня не очень захватила. Я ощущал, что я один способен испытывать чувства, которые приписывают толпе. Я ожидал увидеть патриотизм. Возможно, в своей несправедливости я видел лишь радость от обретения неожиданного отпуска: дольше обычного открытые кафе, право военных обнимать молодых работниц. Я ждал, что это зрелище огорчит меня, вызовет во мне зависть или даже развлечет меня причастностью к великому, оно лишь наскучило мне, как общение со старой девой.

* * *

Вот уже несколько дней я не получал писем. В один из редких дней, когда повалил снег, братья передали мне записку, доставленную младшим Гранжье. Это было письмо от госпожи Гранжье, от него веяло холодом. Она просила меня как можно скорее прийти. Что ей было нужно от меня? Возможность хоть как-то, пусть не прямо, соприкоснуться с Мартой заглушила мое беспокойство. Я уже воображал, как госпожа Гранжье запрещает мне видеться с ее дочерью, переписываться с ней, и себя, слушающего ее с низко опущенной головой, как провинившийся ученик, неспособный ни резко возразить, ни выразить негодование. Ничем не покажу я своей неприязни к ней. Вежливо попрощаюсь, и дверь навсегда захлопнется за мной. Вот тогда-то у меня и появятся возражения, аргументы, хлесткие слова, которые могли бы оставить у госпожи Гранжье менее плачевное представление о любовнике своей дочери — не как о провинившемся лицеисте. Буквально по минутам предугадывал я то, что должно было произойти.