Оглядываюсь назад, и первым делом вспоминается наша вера в священную войну. Нам без конца о ней твердили, в каждом подразделении талдычил имам, и сам Султан объявил джихад. Первый бой случился в День жертвоприношения, и тогда все поняли: ягнята — это мы. Теперь-то я сомневаюсь, что война бывает священной, ведь она порочна по своей природе — собака, она и есть собака, и, поскольку никто не прочтет этих строк прежде моей смерти, скажу еще: по-моему, и Бога-то нет. Я говорю так, потому что видел и сам сотворил слишком много зла, когда еще верил в Него, и считаю, если б Господь существовал, Он бы не допустил такого ужаса. Я не осмеливаюсь ни с кем делиться своими мыслями, и каждую пятницу, как все, хожу в мечеть, перебираю бусины на четках. Я соблюдаю пост в Рамадан и в молитвах стукаюсь лбом о землю, но все время думаю: сколько же почтенных лицемеров вроде меня делает то же самое? Наверное, если Аллаха нет, тогда все необъяснимо, что очень тяжело принять, а если Аллах существует, то он не добрый. Теперь, по прошествии лет, я могу сказать, что война была священной совсем по другой причине — она заставила Турцию вылезти из чрева матери-империи, умирающей в родах.
Но тогда никто не сомневался, что идет священная война, всех нас пьянила идея мученичества, а имамы твердили, что погибших на святой войне встретит сам Пророк в саду, где его обитель, и нас отнесут туда зеленые райские птицы, прилетающие лишь за мучениками, и мы знали, что Аллах посулил нам успех, и понимали, как трудно попасть в рай, и как легко — в ад, а нам дается шанс прямиком и без всяких вопросов отправиться на небеса. Мы прекрасно себя чувствовали. Прольешь каплю крови, и она мгновенно смоет все грехи, Аллах не станет нас судить, а в день воскрешения из мертвых каждый получит право назвать семьдесят человек, кого хотел бы видеть рядом, и они войдут в рай, все родные и друзья будут с нами, но самое приятное — в раю мы получим по семьдесят две девственницы, которые будут нас услаждать. В разгульном настроении мы частенько говорили о семидесяти двух девственницах, а что сильнее будоражит воображение, когда ты молод? Мы качались между тем и этим светом и радовались, потому что до вечного блаженства рукой подать, а стена, отделяющая от него, тонка, как бумага, на которой я пишу, и прорвать ее так же легко. Многие, и среди них я, дали клятву мученичества, положив руку на Коран, но уже тогда мне казалось, будто что-то неправильно, и я таки понял, почему христиан не пускали на фронт: они бы сомневались в священной войне и могли остудить наш восторг, ибо выплеснутое сомнение растекается, как вода. Я хорошо помню, что сражался, как мастифф с волком, верил в священную войну и считал себя непобедимым, когда рядом Господь. Сказать по правде, мне нравилось воевать. Когда начинается атака, тебя охватывает дикое возбуждение, ты действуешь, страх и дрожь отступают. Иногда при воспоминании о том восторге мне становится грустно, потому что я никогда не был счастливее, чем в те дни, когда обладал такой верой и считал, что исполняю божеское дело. Я улыбаюсь, вспоминая, как завидовал всем солдатам 57-го полка, убитым в первом же бою, когда Мустафа Кемаль приказал не только сражаться, но умереть, сказав, что своей гибелью они выиграют время и подкрепление успеет подойти, и все погибли, включая имама и водоноса. Но сейчас я рад, что оказался в другом полку. Разумеется, мне никогда не забыть, как выбрасываются лестницы на бруствер, знаменосец развертывает белый стяг с красным полумесяцем и звездой, а мы с именем Аллаха карабкаемся по лесенкам, вываливаемся из траншей и атакуем неприятеля. Мы все знали, что попадем в рай. Конечно, знаменосца всегда убивали первым.