- Это тот, кто волю свою может навязывать всем без исключения: и людям, и зверям, и лесу, и солнцу, и луне.
- Эк ты хватил: луне с солнцем! Никому я волю не навязывал и впредь не собираюсь. Передал бы ты деревенским, чтобы заканчивали свои хождения. Не нужно мне ничего, а понадобится – сам спущусь, ноги не отсохнут. Медведь в окрестностях бродит, неровен час кого задерет.
- Так то ж твой медведь. Как ты ему накажешь, так он и сделает, - простодушно отвечает Арслан. – А не ходить не можно, заветы праотцов у нас чтят свято.
Сдается мне, мы друг друга не поняли: я людей остеречь пытаюсь, а мальчишка про колдуна неведомого толкует. Спустившись вниз, прошу Тамира передать сельчанам, что я не колдун и не нужно мне носить еду. Ответ обескураживает: «Ты ведь ничего не помнишь. Почему же ведаешь, будто не колдун?». Так ничего и не добившись, с тем же иду к Дине, затем – снова к Арслану. Людское упрямство сводит мои попытки на нет. Колдуну положены почет и подношения, даже если он сам не признает себя колдуном. Со стороны-то всяко виднее. Твердолобостью сельчан можно колоть орехи!
Так никого и не убедив, я бреду по осенней слякоти мимо увитых высохшими плетьми заборов, мимо облетевших кустарников и деревьев с голыми ветвями. Мою задумчивость прерывает сухой стук. Оборачиваюсь. Позади торопится бабка Фируза, стучит башмаками, бьет палкой по камням. Фируза совсем древняя, она и сама не помнит, сколько лет на свете живет. Волосы у нее повыпали, брови и ресницы повыпали тоже, лицо измято морщинами, и руки, и шея измяты. Тулупчик на бабке тонкий, старый, рукавами длинный, а подолом – короткий, на голове вязаный полушалок, из-под юбки торчат огромные не по размеру ботинки и шерстяные носки. Живет Фируза вдвоем с сыном Мансуром, таким же старым, как и она сама, потому что при количестве прожитых ими лет разница теряется напрочь и остается лишь ветхость одна, каковая разницы не имеет.
Стоит мне остановится, бабка тоже замирает. Поправляет свой полушалок, яростно упирает палку в дорожную грязь. Зачем-то принимается рассказывать про сбежавшую ярочку: «Доски-то прогнили, она и выбежала. А сын искать ее отправился, да пропал - ни слуху, ни духу. Мы ведь ни обидели тебя ничем? А ежели обидели, то нечаянно, ты уж зла на стариков не держи».
Фируза говорит так скорбно, смотрит так жалобно! Поблекшие глаза ее слезятся на ветру. Мне становится жаль старуху. Я наматываю на себя все теплые тряпки, какие удается найти, и отправляюсь на поиски пропажи. Медведь увязывается следом. Чтобы развеять тишину, принимаюсь с ним болтать: про Фирузу с ее ярочкой, про Мансура, про деревенских.
- В толк не возьму, Белогрудый, что с людьми творится: в чем-то винятся, бояться меня надумали. Понимаю теперь, каково тебе приходится: ничего худого не творишь, а люди прочь шарахаются.
Медведь участливо сопит.
На высоте очень холодно, и я стараюсь идти быстрее, хотя ума не приложу, куда. Ступаю наугад, до рези всматриваясь вдаль да время от времени окликая Мансура. Камни хрустят под ногами, ветер воет в ущельях. При таких расстояниях слух и зрение – плохие помощники. Можно до бесконечности бродить среди громадных, окутанных снегом вершин, кричать до хрипоты, заглядывать в трещины зеленоватого льда, где даже следов человека не найти.
Жаль, у меня нет звериного умения различать запахи. Хотя… чутье-то у меня есть. Может, и беспамятство для чего-нибудь путного сгодится? Никогда не задавался вопросом, как далеко распространяется моя способность улавливать чувства. Похоже, настало время выяснить это. Поскольку никто не учил меня, действую по наитию. Останавливаюсь, прикрываю глаза, отрешаясь от мира вокруг. Сосредотачиваюсь на том месте внутри, откуда обычно приходят чувства: холод страха, жгучая злость, ложь, липкая как патока; гниль брезгливости. Втягиваю ледяной воздух. Воображаю себя этаким огромным медведем, который по запаху пытается нарисовать картину окружающего мира.
Первым меня настигает веселое любопытство. Это как раз медведь, так он воспринимает нашу прогулку. Вдох-выдох, выдох-вдох. Мороз обжигает горло, переполнят грудь на разрыв, следующий вдох вскрывает тонкие стенки грудины и воздух сочится наружу. Я растворяюсь в окружающей тишине. Меня нет, чувств моих нет, я – не больше чем это обжигающий воздух, песнь о мире. О том, как на одной из вершин ищет пропитание круторогий дикий козел: его копыта прочно воткнуты в камни, нос утопает в снегу, свербящий нетерпеливый голод тычется изнутри в ребра. Белым по белому плавно стелется барс – сытый, уверенный в праве сильного. Точкой вверху парит орел: внимание его подобно острию ножа, она упрямо и смертоносно. Не даю себе сосредоточиться на увиденном, а вслушиваюсь все дальше, до предела обостряя новообретенную чуткость.