Когда зазвучал колокол, сзывая к вечерней службе, я обнаружил, что мы с братом Флавием не одни. На скамье под окнами, объятый отблесками проникающего снаружи закатного света, сидел отец Амнесий. Как долго он за нами наблюдал и наблюдал ли вообще, а не просто дремал по-стариковски, сказать не возьмусь. Присутствие этого человека подобно облачку – легкое, ненавязчивое, заметное едва-едва.
- Вижу, вы обрели желаемое, - сказал он мне, взглядом указывая на стопку тетрадей, но не обнаруживая ни единой попытки коснуться их, точно из опасения, что рука его пройдет насквозь, как если бы он был из другого мира, не сопряженного с нашим и неспособного обеспокоить нас своим присутствием. Несмотря на то, что этот человек ходит на службу и трапезничает вместе с остальными, он кажется мне не вполне реальным, и я никак не могу перебороть это ощущение.
- Брат Исидор любезно вспомнил, где они лежат, - объяснил я.
- Вспомнил. Разумеется, - прошептал старец, и голос его был подобен шелесту переворачиваемых страниц. – Надеюсь, чтение пойдет вам во благо.
Опершись на скамью, отец Амнесий медленно поднялся. Видя скованность его движений, я предложил проводить его, куда бы он не направлялся.
- Не трудите себя понапрасну, - был ответ. – Я побуду здесь еще какое-то время, а затем отправлюсь туда, куда проводники вовсе не нужны. Еще ни один не вернулся, чтобы спросить дорогу.
Старец неспешно вышел, на миг заслонив дверной проем и тотчас исчезнув, будто подхваченный ветром.
- Святой человек, - благоговейно выдохнул брат Флавий. – Прежде он был настоятелем обители, но просил освободить его от этой должности и стал обычным монахом.
- Отчего же? – не удержался я от вопроса. Личность отца Амнесия казалась мне тайной за семью печатями, и, как любая тайна, взывала к моему любопытству.
Брат Флавий пожал плечами:
- Как знать? Постарел, тяжко стало справляться с руководством братией. Однако он до сих пор исповедует. После исповеди у него летишь, как на крыльях. Мы стараемся лишний раз его не обременять. Отец Амнесий никому не отказывает, но видно, что ему тяжело выслушивать наши грехи. Мир не для светлых людей, не для тех, кто пропускает беды через себя. Иной плут будет век небо коптить, люди же светлые, сердечные сгорают в одночасье. Это только руки привыкают к нагрузке, сердце натренировать нельзя.
- Сколько же ему лет? Движется он как древний старик, в его речах вековая мудрость, но по лицу ни прочесть ничего.
Измазанной рукой брат Флавий поскреб бороду, как делал всегда в минуты задумчивости, отчего та сделалось красной и желтой.
- Не отвечу вам и даже предположить не возьмусь. Когда я пришел в обитель, а было это семь лет тому назад, отец Амнесий выглядел как теперь. Но молодым не дано распознать приметы старости, для меня одинаково стары те, кому чуть за шестьдесят, и те, кому под сотню лет.
Самому брату Флавию едва ли можно было дать больше возраста Христа. Лицо его было круглим, плоским, интеллигентным, однако без усталой грусти, присущей всем, кто задумывается о судьбах мира. Напротив, улыбка беспрестанно оживляла его черты, разводила рот до ушей, зажигала глаза молодецким задором. И странно было ожидать от молодого человека, да еще с таким простецким лицом серьезных суждений, однако я понял, что он хотел сказать.
Вечером, завершив все дела и прочитав все молитвы, я наконец смог взять в руки дневники. С трепетом, будто творю священнодействие, распутал узел на ленте, разложил тетради на столе, благоговейно касаясь истрепанных переплетов. В распахнутое окно доносились голоса ночи: уханье сов, сухие трели козодоев, стрекот цикад, поскребывания, поскрипывания и пощелкивания – неслышные днем, они уверенно царили во мраке. Бархатный мотылек впорхнул в мою келью и, потеряв ориентиры, закружил вкруг свечи. Я поспешил отогнать его, пока он не опалил крыльев. Не пожелав улетать, ночной гость уселся на широкий каменный подоконник и замер там клочком мглы. Залетавший с улицы ветерок колебал язычок свечи, ерошил ветхие страницы, точно желал читать со мною вместе.
Дневники были заполненным уверенным почерком с ятями и твердыми знаками, с изящными витиеватыми росчерками, позабытыми ныне, когда на смену красоте пришла утилитарность. Записи располагались в строгой хронологической последовательности. Освещение, поначалу казавшееся мне мучительно тусклым, вскоре перестало меня занимать. Я не считал часы и минуты, не придавал значения позе, в которой сидел (а ведь поначалу она казалась мне весьма неудобной). Меня точно утянуло внутрь страниц, и я следовал написанным строкам, как вехам, подстраиваясь под них дыханием и биением сердца. Под утро я забылся коротким сном, даже с закрытыми глазами продолжая проговаривать про себя написанное. И внутри этого сна я столкнулся с убитым мною солдатом, впервые за долгие годы ясно и четко видя его лицо.