Дед качает головой:
- Вот что. Видишь, возле дома пихта растет? Ты веток у ей наломай, да опусти в кипяток. Как остынет, руку сунь туда же. Да и внутрь не помешает.
- Пустое, - отнекиваюсь я. – Порез небольшой, заживет.
- Ну, как знаешь. А что ты силков-то не ставишь?
- Силки? Как это?
- Эвон как! А мне почему-то казалось, что умеешь. Наука не сложная, было б желание. Приходи завтра, пораньше. Научу. Заяц все же сочнее белки будет. А пихты все ж возьми, она не тяжелая совсем.
Когда я возвращаюсь в свою пещеру, она кажется мне остывшей. Я развожу огонь побольше и долго отогреваюсь около него. Холод никак не желает уходить. Ладонь моя вздулась, изнутри что-то колотится, дергает. Вспоминаю про пихту, что почти силком заставил меня наломать Хамзат. Крошу помельче, запариваю их в котелке. Рука к тому времени болит так, что уже и двигается с большим трудом. И этот пронзительный сквозной холод до ломоты. Кое-как, снимаю котелок с огня, ставлю на камень и потихоньку принимаюсь макать туда палец, чтобы притерпеться к горячему. Потом опускаю и руку целиком. От кипятка тянет горечью и дымом. Такая же горечь появляется у меня во рту. Терплю. Потихоньку боль делается тише и я так и я засыпаю полусидя, откинувшись спиной на камни, с рукой в котелке.
Несколько дней кряду я выбираюсь из пещеры, ломаю пихту, парю руку в густом отваре и пью его, пока опухоль окончательно не сходит. Во рту горечь такая, что кажется, там тоже проросли пихты. На пальце остается след от укуса, который потихоньку, нехотя белеет.
В своем одиночестве я делаюсь чуток к окружающему миру. Однажды я замечаю, что ночи уже не так холодны, а дни удлинились. Изменились птичьи песни, изменился звон подземного ручья, по-иному ведут себя лесные обитатели, небо набрякло синью. Эти перемены сперва не столь заметны глазу и слуху, сколь угадываются чувствами, но за неимением памяти я приучился верить своим чувствам.
В один из таких дней в пещере раздаются шаги. Сперва я думаю, будто дикий зверь заплутал средь каменных коридоров, но шаги не похожи на звериные. Зверь ходит иначе: беспорядочно, грубо, прет напролом, пугая сам и в то же время постоянно настороже. Идущий уверенно стремится на свет разведенного мною костра. Шаги его стучат, словно огромное сердце: сильно, ровно, все ближе, все четче. Похоже, сейчас я встречусь с хозяином своего убежища. Вот он входит в зал, и отблески пламени озаряют его черты. Это мужчина, худощавый и верткий. Тулуп на нем не чета моему: толстый, расшитый затейливым узором, он застегнут на все петли и крепко подпоясан. Голову пришлеца венчает меховая шапка, из-под густых темных бровей сверкают темные же глаза, нос тонкий, острый, с горбинкой, несколько коротковат, а нижняя часть лица, напротив, длинновата. Она заросла жесткой черной бородой, внутри которой, ввиду веселого настроения, белеют в улыбке крупные белые зубы. Улыбка обращена ко мне.
- Зверолов не говорил, что его берлога обитаема, - медленно тянет мужчина и тотчас же сам себе возражает. – Хотя и иного не говорил. Вот ведь шельмец! Ну, что ж, друзья Зверолова мне не враги. Будем знакомы, я Гермьян.
Юркий, верткий он легко перепрыгивает через завалы камней, выпрастывает ладонь из рукавицы, тянется ко мне. Что ему от меня нужно?
- Не подашь руки?
Не понимая, чего он ждет, повторяю жест, тогда Гермьян крепко ухватывает мою ладонь и принимается трясти.
- Звать-то тебя как, молчун?
- Иваном.
Так называла меня матушка Липа: Иван, родства не помнящий. Не то чтобы она была далека от истины.
В моем новом знакомце нет ни холодного страха, ни отдающей гнилью брезгливости, которые я частенько улавливаю при встречах с другими людьми. Гермьян не признает во мне беспамятного. Но нет в нем и той душевной теплоты, что исходила от отца Деметрия, и от старика, встреченного мною в деревне внизу. Я уже успел сдружится с ним и даже научился ставить силки. Старика этого зовут Хамзатом, а его супругу – Маликой. Всякий раз, когда я к ним захожу, меня встречают ласково, зовут разделить трапезу. Этой светлой лучистой радостью, отблески которой падают на меня при встрече, при желании можно разжечь костер. Гермьян иной. Улыбка прочно держится на его губах, однако вовнутрь не проникает. Весь он точно камень-голыш: гладкий, искристый поверху, а что под оболочкой, не разобрать.
Я подвигаюсь, освобождая место у огня.