Разумеется, это не настоящие истории (разве что в словах Трутня я нимало не сомневаюсь), однако живущие на руинах храма и на руинах памяти люди притворяются, будто они настоящие. Здесь не принято подвергать сомнению прошлое. Может, они и правы в том, что выдуманная жизнь лучше никакой.
- А ты, Иван? Что с тобою стряслось? – спрашивают у меня.
Я не горазд плести красивые словеса. Прошлое кажется мне слишком важным, чтобы устраивать из него потеху. Либо я поведаю им свою настоящую жизнь, либо так и останусь для всех Иваном, родства не помнящим. И от меня отступают. Одна Роса продолжает допытываться, но не из любопытства, а оттого что любит поступать вперекор.
- Ты нравишься ей, - как-то замечает Гермьян.
Я сморю, как старая Нелль ловит птиц. Она зовет их горлицами - тех, что коричневатые, будто присыпанные пылью, с мурлыкающими голосами; и галками других, черных с пепельным ободком вокруг шеи, пронзительных и клювастых. Реже Нелль попадаются маленькие огненногрудые зарянки, или звонкие зеленушки, или яркие, как искорки, горихвостки – старуха знает много птичьих имен. Она сыплет наземь хлебные крошки, а сама замирает. Птицы слетаются на крошки, принимаются склевывать их, подбираясь все ближе и ближе к старухе, и – раз! – самая смелая или самая неосторожная уже бьется в ее руках, а остальные разлетаются прочь, отчаянно гомоня и сыпля перьями.
- Она ловко ловит птах, - отвечаю Гермьяну. – Хотел бы я уметь также.
На руинах храма с едой негусто. Каждый пробивается, чем может: кто-то покупает или выменивает в городе неподалеку, иные живут подаянием, а старуха вот приспособилась добывать пропитание прямо из воздуха.
- Ты о Нелль что ли?
Одним быстрым движением старуха сворачивает шею горлице, гладит ее, уже обмякшую, корявыми пальцами, нашептывает скороговоркой, зарывшись носом в пыльно-коричневые перья: «Ты ж моя душечка, краля небесная, ты ж моя сочная, ты ж моя нежная, ужо я тебя поджарю и съем, с перцем и с сердцем, со всем - насовсем…». В такие минуты она кажется безумной, но беспамятство не означает безумия, иначе безумцами следовало бы считать всех нас.
- Чокнутая старуха, - эхом моих мыслей отзывается Гермьян, и я поворачиваюсь к нему. – Забудь о ней. Я о Росе, она постоянно на тебя смотрит.
- Девушка любопытна, я заметил.
- Ни черта ты не заметил! Ты ей нравишься, дуракам да беспамятным завсегда везет.
Он завидует мне. Едучая зависть сочится сквозь его черты, придавая им почти болезненную остроту. А я, похоже, вновь его не понимаю. Что такого есть у меня, что он хочет заполучить? Ни денег, ни дома с белыми колонами, ни памяти, хотя последняя Гермьяну даром не нужна.
- Ты и сам беспамятный.
Я жду, когда мой приятель объясниться. Он не умеет молчать – слова хлещут из него, как вода из худого ведра. Уж коли начал болтать, не остановится, пока все не вытекут.
- Когда это было-то! Сам черт не разберет этих баб. Я к Росе уже и так, и этак подкатывал, гостинцы ей из города таскаю, слова красивые говорю, какие всем девкам любы, да поди ты – не уболтал. А на тебя она глядит, хоть ты не делаешь ничего. Я тебе как другу говорю, не теряйся. Девка молодая, огонь-девка, сама в руки идет. Кто ж от такого счастья отказываться? Брать надо, рвать вешний цвет.
- Что брать-то?
- Эх ты, блаженный! Вот станет предлагать, тогда поймешь. Кабы на меня девка так глядела, уж я бы не растерялся, продохнуть ей не дал, намял до синяков, губы в кровь исцеловал.
Мне не нравятся хищный блестящий взгляд Гермьяна, не нравится его кривая ухмылка. От него пышет жаром – сухим, опаляющим, застящим мысли и чувства, даже рядом стоять – и то душно. Невольно отступаю назад. После того, как он отворил память, чтобы отдать мне счастливый день, дверь между нами так до конца и не закрылась, и в оставшийся зазор нет-нет да и сквозят его чувства. Как прежде Гермьян алкал вина или денег, ныне он хочет обладать Росой, и не видит никакой разницы между своими желаниями. Я начинаю опасаться за девушку.
- Опомнись, Гермьян, она совсем ребенок! Ей бы в куклы играть.
- Ну, так поиграй с ней в куклы. Или в кой-что другое.