- Пошла бы да и прирезала сама, - огрызается Роса. – За убийство стража знаешь, что бывает?
- А сейчас будет лучше, да? Фифа какая выискалась, тебе, значит, ходить чистенькой, а нас ошкурят теперь по твоей вине.
Решаю вмешаться:
- Отстань от девочки, Талли, это я ей помешал.
Связываться со мной Талли не решается. Опускает голову, нервно принимается укачивать младенца. Он только пуще орет. Зато притихший было Трутень находит, на ком выместить злость. Подходит, тычет пальцем мне в грудь, рычит, разбрызгивая слюну:
- Так, стало быть, твоей милостью мы тут сидим! Вечно мешаешься, куда не след. Надо было убить тебя тогда, в лесу.
Глаза его враз наливаются кровью, лицо багровеет, на шее выпячиваются жилы. Таким он напоминает мне гнилого человека, с которого началось мое пробуждение в беспамятстве. Только тогда я был растерян, не понимал, что со мной, не помнил себя, теперь же нависшее перекошенное лицо Трутня будит гнев. С силой отталкиваю его от себя. Он ударяется о стену спиной, бросается обратно, обезумев от ярости. Прет напролом, точно насквозь пройти хочет, кричит что-то невнятное, машет кулаками. В правом – зажат нож, который проглядели стражи. Уворачиваюсь, но, похоже, не до конца. Плечо обжигает болью, брызжет кровь. Кажется, моя. Бью Трутня ногой по колену, затем добавляю кулаком в живот, быстро и резко. Он сгибается пополам, хватает ртом воздух. Не давая ему опомниться, толкаю наземь и придавливаю сверху коленом, чтоб не поднялся. Склоняюсь к нему, ухватываю за запястье с зажатым в ним ножом и несколько раз бью об пол. Трутень пыхтит. Пытается вырваться, хочет ударить свободной рукой, но в его положении это едва ли возможно. В конце концов он стихает.
- Угомонился? – спрашиваю.
- Твоя взяла, - выплевывает племянник со злостью. - Но не думай, что я это так спущу. Во сне убью. Задушу голыми руками.
Подымаю выпавший у Трутня нож, с хрустом разламываю пополам и выбрасываю в окно. Отхожу к стене, сажусь на пол. Холод камня медленно остужает гнев. Рубашка моя пропитана кровью. За неимением ничего иного отрываю кусок рукава, перевязываю рану, затягиваю узел здоровой рукой и зубами – все лучше, чем на пол кровью капать.
Ко мне подходит Гермьян, садится рядом. Глядит, как я вожусь с порезом, но помощи не предлагает. Насмотревшись, спрашивает:
- Ты зачем к девчонке полез? Ей было сказано, как делать.
- Она человека собиралась убить. Мальчишку. То есть я думал тогда, что он мальчишка.
- И правильно собиралась.
- Когда девчонки мальчишек по чужой указке режут, это ты называешь правильным? И когда грешки в чужую голову обманом впихивают, правильно тоже? И когда память у людей забирают насильно?
- А ты всех жалеешь, добренький такой выискался! А что нас теперь ошкурят по полной тебе плевать? Я ведь тебя другом звал, жизни учил, к своим привел, думал, ты человек. А ты всех под монастырь подвел!
О своей роли в случившемся Гермьян молчит. И о Кремне с дружками не вспоминает. Я мог бы сказать ему, но понимаю, что бесполезно. Ему нужно обвинить кого-то и тем снять вину с себя. Посидев еще немного и поняв, что больше от меня ничего не дождется, Гермьян отступается. Обитатели руин вновь принимаются препираться. Первое время я слушаю их, затем слова становятся мелкими, незначительными и отходят за грань слышимости.
Я думаю о том, что с нами станет. Гермьян не прав, это волнует меня, но не так, как он думает. Если верить обитателям руин, за нарушение традиций стражи насильно отворяют память и забирают прошлую, грешную жизнь. Верно, Кремень лучше меня знает традиции, коли пытался спорить со стражем. А Виссарион лучше разбирается в стражах, коли уверен, что ошкурят всех, без разделения на правых и виноватых. Или ни тот, ни другой не разбираются ни в чем, и нам остается лишь ждать неизбежного.
Страшусь ли я вновь оказаться беспамятным? Еще недавно, когда я полагал, будто неизлечимо болен, мне казалось, жизнь не стоит того, чтоб за нее цепляться. Уверившись в обратном, я испытал радость оттого, что у меня еще есть время, чтобы попытаться сложить прежнего себя из зыбких обрывков памяти, которые приходят ко мне порой и тотчас ускользают, оставляя не слово, не мысль, не картинку, а одно лишь неясное ощущение. Беспамятство представляется мне сродни смерти, поскольку я не помню, что было до него, а после не вспомню себя нынешнего. Я исчезну, стану кем-то другим. Но страшусь я не этой мнимой смерти, а того лишь, что вместе с памятью утрачу ориентиры между добром и злом, хорошим и плохим, и некому будет взрастить их в моей душе. Я сделаюсь лжецом, подлецом, возможно, убийцей и буду искренне полагать себя правым, а виноватыми всех прочих.