Выбрать главу

И Соловьев ставит еще и еще -

ВОПРОСЫ.

Зачем речь Моцарта бессвязна, косноязычна, невнятна, неуверенна? Зачем Моцарт ищет слова, задумывается, бросает начатую мысль и перскакивает к другой?

ПРИМЕР.

вдруг Услышал скрыпку… Нет, мой друг Сальери! Смешнее отроду ты ничего Не слыхивал… Слепой скрыпач

ПРИМЕР.

Давно, недели три. Но странный случай… Не сказывал тебе я?

ПРИМЕР.

Моцарт на помощь себе призывает музыку, которая не аккомпанирует ему, а говорит вместо него — музыкой вместо слов, потому что музыка ближе к неизреченному.

И вот как на эти вопросы -

ОТВЕЧАЕТ В. СОЛОВЬЕВ.

Моцарт, как и Гамлет, удаляется от мира внешнего. У обоих для этого отстранения только ими и видимая причина: Призрак у Гамлета и черный человек у Моцарта. Моцарт и Сальери не просто отстранены, но словно бы находятся по разные стороны черты, отделяющей реальный, дневной мир от ирреального, ночного.

Многими совершалась соблазнительная подмена: Моцарт, казалось им, предчувствует свою гибель от руки Сальери и даже точно на него указывает — «Вот и теперь Мне кажется, он с нами сам–третей сидит». Это не так. Моцарт говорит, что черный человек за ним гонится, как тень, всюду, то есть «сам–третей» он с ним в любой его встрече, с кем угодно, не обязательно с Сальери.

Черный цвет здесь важен, вот его характеристика у Л. С. Выготского, — кстати, в связи с «Гамлетом»: «Что такое чистый черный цвет? Это предел, грань цвета, смесь всех цветов и отсутствие цвета, переход его за грань, провал в потустороннее…»

У Моцарта душевные связи с неизвестным, тайным… Моцарт одновременно в двух мирах, постоянно с ними обоими соприкасается, он на границе жизни и смерти, известного и неведомого, — на жизнь он смотрит как человек, знающий уже тайну смерти, а к смерти он прислушивается из жизни; еще живой, он пишет о смерти свой Requiem.

Моцарт умирает, оставив в мучительном затруднении не только Сальери, но и Пушкина, но и читателя. Свою тайну он унес с собой в могилу, и читатели — да простится мне этот парадокс — вполне в роли Сальери и его товарищей: бескрылое желанье в нас, чадах праха, возмущено райскими песнями, а певец улетел. Нас коснулось предвестие истины, ее смутное, мгновенное прикосновение — и вот мы снова ни с чем и мучительно переживаем невозможность все это выразить словами.

В пьесе у Сальери несравненно больше слов, чем у Моцарта, но ему и надо больше слов, чтобы быть заметным рядом с Моцартом, который, пользуясь словами Цицерона, молчит, но говорит. Только поначалу пьеса задумывалась об одном герое, как и «Скупой рыцарь» и «Каменный гость». Но Пушкин назвал свою пьесу все–таки не «Сальери». Моцартом пьеса переведена в иной пласт, по сравнению с которым тема Сальери — все–таки второстепенная, ибо Моцарт дан на глубине немыслимой.

МОЙ ОТВЕТ.

Все б это прекрасно работало на демонизм Моцарта, если б не привязка всей обнаруженной Соловьевым мистики к «Гамлету».

Соловьев пишет, что «кстати» провел такую аналогию. Но, по–моему, он руководствовался мнением о «Гамлете» юного Выготского, применяя его к пушкинскому шедевру.

В 1916 году, когда юный Выготский написал цитируемый Соловьевым первый трактат (о «Гамлете»), «он, вслед за своим учителем Ю. И. Айхенвальдом, — пишет Ярошевский, — исходил из того, что произведение искусства следует постигать в полной отрешенности от чего бы то ни было внешнего по отношению к нему, как «реакцию на вечность». Он [Выготский] не понимал, что этот взгляд, претендуя на … свободу от любой философской, научной, исторической и иной предвзятости, выражает определенную идейную позицию, рожденную… не вечностью, а смятением в той среде, где он жил в предощущении «неслыханных перемен, невиданных мятежей» (Блок). Ведь всего год отделял его трактат от революции 1917 года».

И Выготский для этого вскрытого Ярошевским настроения очень хороший объект выбрал. Шекспир времени создания «Гамлета» тоже с темным ужасом взирал на этот (как потом оказалось, а сначала было непонятно) победительный низменный первичный капитализм, переродивший гармоничный гуманистический идеал Высокого Возрождения в беззастенчивый эгоизм клавдиев и его подлипал. И Шекспиру, и юному Выготскому, — лучшим, так сказать, представителям уходящего мира, — хотелось верить в сверхбудущее, в восстановление связи времен в вечности, в гиперконечное торжество высокого, как бы пока история — мистически непонятно почему — ни подыгрывала низкому, низам. Оттого у Шекспира в «Гамлете» иррационально и черно, а юный Выготский это прекрасно чувствовал.