ПРИМЕР.
Моцарт провидчески чувствует, что его хотят убить и кто–то близкий:
ПРИМЕР.
По уходе уже отравленного Моцарта — ни слова сожаления о нем, но жестко–равнодушное вдогонку:
ОТВЕЧАЕТ М. ГЕРШЕНЗОН (1919 г.).
Нам невозможно доверяться капризам неба; человек должен взять свое дело в свои собственные руки и строить хотя медленно, но верно.
Сальери должен совершить убийство, и убить ему сравнительно легко, потому что он Моцарта не чувствует как личность. На такого, как он сам, «жреца, служителя музыки», у него верно не поднялась бы рука, потому что человек для него — только геометрическая точка целесообразных усилий; где он видит накопление таких усилий, там для него — человек, где таких усилий нет, — там марево, тень человека. Таков в его глазах Моцарт: призрак, залетный херувим, но только не живая личность. Пушкин тонко отметил это — умолчанием, полным отсутствием в Сальери личной жалости к Моцарту, нет ни слова сожаления о друге и человеке, о цветущей жизни, которую он готовится разрушить.
МОЙ ОТВЕТ.
Гершензону требовалось обосновать (помните? — в главе «СОГЛАШАЮСЬ») просальериевскую адвокатуру Пушкина, требовалось героизировать Сальери. И критик возвел его противника в ранг посланца неба и предпринял попытку психологически несколько обелить бесчувственность убийцы.
На самом деле у Пушкина нет ни небесности Моцарта (есть гениальность и чуткость), ни абсолютной бесчувственности Сальери. Последний годами мучился, прежде чем решился на убийство. И убийство это не небесного посланца, а идейного противника. А если Сальери и довел себя до некоторого равнодушия в день убийства, то именно из–за идейной его подоплеки. Посмотрите на художественное свидетельство Платонова, изнутри и очень хорошо знавшего психологические крайности революционных улучшателей мира:
«Обыкновенно он убивал не так, как жил, а равнодушно, но насмерть, словно в нем действовала сила расчета и хозяйства. Копенкин видел в белогвардейцах и бандитах не очень важных врагов, недостойных его личной ярости, а убивал их с тем будничным тщательным усердием, с каким баба полет просо. Он воевал точно, но поспешно, на ходу и на коне, бессознательно храня свои чувства для дальнейшей надежды и движения».
По сравнению с таким воителем за справедливость Сальери кажется сентиментальным и неумехой:
Он же явно спохватился, что забыл часть яда всыпать и себе. А забыл, потому что волновался и старался волнение скрыть. Это ж у него восклицания очень далекие от равнодушия.
И предчувствия Моцарта тоже вполне материалистически объясняются. Он ведь, как заметил Устинов, постоянно нарушает даже границы принятого поведения: входит в дом Сальери без стука, приводит к нему неподобающего гостя, внезапно исчезает, внезапны (и не прячутся им) резкие переходы его настроения. А он же очень тонко чувствующая натура. Ну, не мог же он хоть какой–то клеточкой мозга не переживать подсознательно, что выражаемый его музыкой воинствующий индивидуализм ежедневно плодит ему врагов среди людей нравственных и среди жертв героического гедонизма. Не мог же он как–то не предполагать нарастание вероятности возмездия за свою раскованность.
По тому же поводу — безжалостности Сальери — задумывается и более поздний исследователь.
ВОПРОС.
Зачем Сальери плачет, когда яд уже брошен в стакан Моцарта?
ОТВЕЧАЕТ Татьяна ГЛУШКОВА (1982 г.).
Вчитались ли мы в «эти слезы»?
Они кажутся — по инерции нашей совести — слезами глубокого душевного потрясения, родственного раскаянию… Тем более, что Сальери просит погубленного им, отравленного уже Моцарта: «Продолжай, спеши Еще наполнить звуками мне душу…» Вот и мнится, что это горчайшие слезы, запоздалые слезы истинной, разом воспрявшей, хоть и запоздалой, любви. Однако это не так!.. Сальери и впрямь испытывает глубокое душевное волнение. Но это не горькое, а счастливое волненье. Миг убийства Моцарта — это для Сальери «звездный час». Звездный час его сухой, исковерканной — врожденной ему — рационалистской души. Ведь вот что говорит он (вслушаемся; да не заслонят нам эти, на миг умилившие нас, слезы строгой действительности пушкинского текста!):