В этом единстве Пятая симфония — «напряженная устойчивость», симфония мощного призыва к борьбе. Если же рассматривать части симфонии только как цепь звеньев, каждое из которых, успокаивая, заставляет забыть драматизм предшествующего, то в таком «звукоряде» финал уничтожает все трагическое напряжение симфонии. В первом аспекте — симфония как единый, сотканный из конфликтов идей и чувствований интонационный процесс; ликование финала звучит так: «борьба продолжится, ибо такова жизнь, а сейчас — радость»; во втором же аспекте получается: «борьба кончилась — успокоимся в радости». Склонен думать, что первый аспект — вся симфония в целом звучит как напряженная устойчивость — более бетховенский…»
Так что, если и в как бы музыкально устроенном «Моцарте и Сальери» тоже не «прозвучала», не написана черным по белому «мораль»? И если так, то, может, не теодицея тут?
ВОПРОС.
Зачем Пушкин применил «двойной» диалог?
ПРИМЕР.
На театре давно разработан прием, называемый «общаться щекой»: разговаривая с одним действующим лицом, адресуясь якобы к нему, на самом деле иметь в виду другое присутствующее здесь лицо, видимое или невидимое, — к нему обращаться, с ним вести диалог.
Именно так Сальери ведет себя во Второй сцене. Словесно обращается к «гуляке» — другу, но «щекой» общается с неким другим лицом, «реплики» которого читаются — сквозь слова Моцарта — необыкновенно внимательно: ловится каждое слово, учитывается каждый подаваемый знак: «А! Ты сочиняешь Requiem? Давно ли?.. Нет… Что?.. В чем же?»
Отвечает же он не тому «лицу», а — самому Моцарту, «гуляке»: ”И, полно! что за страх ребячий? Рассей пустую думу. Бомарше…»
И тут же следует оттуда новый знак, новый пароль: «Да, Бомарше… Ах, правда ли, Сальери, что Бомарше…»
Это уже — как прямая команда; все сходится!
ОТВЕЧАЕТ В. НЕПОМНЯЩИЙ.
Все это, гадательное, может быть, в разрезе филологического размышления, ясно и просто в применении к сцене.
«Маленькие трагедии» — своего рода история болезни: упорного стремления человека добиться «присущего всякому греху подчинения высшего низшему» (архим. Александр Семенович Тян — Шанский). Отвергнув «правду» и «правоту» «неба», Сальери, как бы даже враждуя с ним, в то же время говорит о своей «избранности» и пользуется тем, что` представляется ему поддержкой «неба», внимательно вслушивается в его «подсказки». Выстраивается своя иерархия: высшая ценность — «музы`ка», «небо» служит ей, а значит — ее адепту. Такая вот инверсия.
МОЙ ОТВЕТ.
Нововерующий, не давая права на существование другой вере, признать в той наличие высокого, Абсолюта не может. И стремление, скажем, атеистов к их высокому перетолковывает в «страсть людей утилизировать высшие ценности, подменить идеальное материальным его символом… заставить высшее — идеалы — подчиняться и служить интересам».
Идеалы же, — какие бы они ни были «низкие», — субъективно всегда высоки. А если вызваны коллективистскими интересами, то тем более. Вот как об этосе и борющихся мещан, и борющихся дворян в эпоху Французской революции писал Асафьев: «Пусть разные общественные слои и группы людей, и отдельные выдающиеся умы каждый по–своему понимали средства и цели борьбы, но духовный подъем, пламенность лучших человеческих чувствований и этическое одушевление были крайне распространены. Это одушевление подготовили уже энциклопедисты, и после них оно звучало всюду — в повышенном эмоциональном тонусе произведений литературы, даже в научных исследованиях, в ораторских речах, в диалогах салонов…»
Мог ли вне этого пламенного этоса быть пушкинский соавтор «Тарара», Сальери? Общественное мнение правило миром, во всяком случае, приходило к власти, а значит, — совесть. Ее представлялось возможным пробудить и в самом закоренелом, самом крайнем индивидуалисте. И Сальери делает «гуляке» всякие выговоры. И вот — стало получаться: Моцарт–композитор, даже не осознающий всю меру пагубности своей музыки, какой–то частичкой себя все–таки смутно понял, что заслуживает возмездия и подсознательно и символами просит возмездия. Вот с кем общался «щекой» Сальери — с совестью демона, вот чем было то Небо!