Ола Гансон
Бесприютный
На днях ездил в родную деревню. Под вечер я вышел погулять. Дороги размокли от осеннего дождя, с красноватых ветвей ивы падали капли, и земля и небо слились в желтом тумане. Мне казалось, что я никогда не был вне этого тумана, что я никогда не выйду из него, и мне хотелось завернуться покрепче в покрывало и уснуть крепко и спокойно, как спишь лишь в детстве. Все, чего я достиг, все, чем я стал там, в том мире, за этим желтым, сырым туманом, — узы, связующие меня с другими людьми, интересы и запросы, давшие уже результаты, горе и радости, сверкающие надежды и серенькие разочарование — все казалось мне хрупким, точно карточный домик; а за пестрым узором фантазии просвечивал все тот-же желтый туман. Мне думалось, что я пятнадцать лет тщетно пытался убежать от собственной тени, что я хотел променять мое интимное я на какие то чуждые мне заплаты, и пятнадцать лет свалились с дерева моей жизни, точно пятнадцать увядших листьев. И мне показалось, что это я там шагаю в тумане, бросая зерна в распаханную землю, или пасу отцовское стадо.
Но над моей головой вдруг пронесся резкий крик диких гусей; стая порывисто летела из тумана к солнцу, к югу — и увядшие листья вновь позеленели, и вновь прошли передо мною пережитые годы, и новый человек, человек книг и людей, отделился от старого и встал передо мною. И точно повязка спала с моих глаз: страна вокруг была уже не та, что прежде, и постройки стали другие, и лица смотрели иначе; кой-что прибавилось, кой-что исчезло. И я подумал, что здесь пятнадцать раз зеленела новая жатва и падала под серпом, и что каждый день в эти пятнадцать лет звучали здесь церковные колокола; думал я о новых гробах на кладбище, и призрак бренности, изменчивости встал между мною и прошлым, и я остановился взглядом на двух темных отверстиях, что смотрели на меня, будто черные глазные впадины в белом черепе. Это были лишь два темных окна в ярко выбеленной стене.
Я стоял пред обыкновенной датской крестьянской усадьбой, с четырьмя квадратными пристройками несколько старинного типа и весьма печального вида. Соломенная крыша растрепалась и поросла зеленым мхом; известковая штукатурка отвалилась от глиняных стен и обнажила большие голые пятна. Низкая крыша, маленькие окна из четырех стекол — все бедно и печально, за исключением одного флигеля, выходящего на улицу, хотя и он теперь отдан в добычу ветру и непогоде; на нем виднеются еще, однако, следы старых попыток приукрасить его, и его каменные стены, высокие окна и стеклянная дверь с остатками веранды выглядят на общем фоне усадьбы, как новое платье на старом бродяге.
Я прислонился к каменной стене, бегущей вдоль дороги вокруг сада, и меж корявых стволов старых вязов смотрел на пустые черные окна фасада. И в саду все тоже изменилось. Цветочные газоны обратились в грядки картофеля и свеклы, исковерканная изгородь торчала, как противные седые колючки небритой бороды, а длинные концы хвороста тянулись вперед, как пальцы старческой худой руки. Во дворе перед дверью — колодезь; беременная женщина вышла, вытянула два ведра воды, постояла и посмотрела на меня. Желтые и красные листья медленно падали с вязов на меня и скатывались на землю, уже устланную листвой. Вверху что-то шуршало; это ворона копошилась у гнезда.
О, как все бренно, изменчиво, преходяще... Снова глаза мои, точно прикованные, вперяются в темные окна. Они глядят, на меня, эти стекла, как мрачные глаза, испуганно, беспомощно, вопросительно, точно за ними сидит кто-то и терзается тяжелой загадкой о страданиях человека. Я стоял в ожидании, что вот-вот вырежется на темном стекле чей-то белый образ, мне казалось, что движется кто-то внутри, удерживая дыхание, и что я его знаю. Но вдруг налетел порыв ветра, и в верхушке вязов зашумело и затрепетало, — зашумело точно покрывало на трупе, затрепетало, как воспоминание о предсмертной песне. И я очнулся и все вспомнил.
В одной из беседок этого самого сада, лет пять тому назад, в лунную летнюю ночь, я сидел с другим молодым человеком, моих лет. Стройный блондин, он был гибок и упруг, как закаленный клинок; его лицо напоминало ледяное лезвие, а его серые глаза сверкали, как стальная шпага или как отблеск солнца в каплях дождя. Звали его Андерс Торсон, и он был хозяином этой усадьбы. Сын мужика, он добился известности ученого, но вернулся к делу отца. Одинокий, как чужеземный цветок, занесенный в наши луга, он сидел предо мною в ту ночь и рассказывал мне свою историю, темную и фантастичную, как длинные тени, которые тянулись в лунном свете по равнине.
Эта летняя ночь и этот рассказ воскресли из мертвых, когда я, опершись о стену, глядел на черные окна, и верхушки вязов шумели над моей головою. Точно невидимые руки вытягивали отдельные нити из спутанного узла моих воспоминаний, когда я медленно шел домой и на землю спустились вечерние сумерки — осенние, тихие, печальные сумерки. Два серых глаза, сверкающих, как обнаженная шпага или как искорки солнца в дождевых каплях, стояли предо мной, и я слышал звуки знакомого голоса — не знаю, во мне или откуда-то издалека...