Выбрать главу

На палубе становилось холоднее. Мы спустились в салон и уселись вдвоем. Машина работала тяжело и однообразно, лампы равномерно покачивались; кругом было тихо, мы были одни, и мне казалось, что я по старому сижу в ее уютной комнатке в смоландской усадьбе, в глубине ее кушетки, с ее любимой шелковой подушечкой под щекой, и слушаю ее мягкий голос, звучный, как мелодичный речитатив.

Я выразил удивление, что она так рано уезжает в деревню, потому что она всегда оставалась до половины мая в Стокгольме или Копенгагене.

— Ранняя весна так сильно на меня действует, — говорила она: — особенно ее предтечи, когда чувствуешь весну не столько вокруг себя, сколько внутри. Знаете, когда можно уже ходить по тропинкам, ходить много, большими шагами, до изнеможения. Когда утомишься за зиму городской жизнью, то так приятно ступать по влажной и еще чуточку подмерзшей земле, пробираться под упругими и цепкими ветвями, сквозь которые порывисто рвется вперед солнечный свет. И вот, укутавшись в шаль, положив, по обыкновению, голову на плечо, я иду, улыбаясь, шаг за шагом... Представляете себе?

— Превосходно представляю.

— А когда придешь домой, настроение меняется. Страшная тяжесть и усталость овладевают тобой, будто ты целую ночь проплясал. Знаете, иногда после этих прогулок я дома плачу, — без шуток, горько плачу. Все это от весны... И потом еще вот что — все это интересно только в начале: и по лесу побродить, и взглянуть на старые милые места, которые привык любить с детства; помните в глубине леса эту зеленую поляну, где кто-то вырезал на стволе липы: „Fleurir — Mourir — Renaître? — Peut etre!“ — Помните? А потом помните „мою линию“ — волнистый силуэт поросшего травой холма на фоне темносинего датского неба?..

Да, да, все это ужасно хорошо — но, ведь, оно так скоро перестает быть новым: его хватает недели на две, потом становится скучно. Я не создана для одиночества; мне нужны люди. Право, я иногда рада, когда горничная заходит за чем-нибудь в мою комнату — лишь бы слышать человеческий голос! — Вы вернетесь в Копенгаген? — прервала она себя внезапно.

— Нет.

— Куда же — вы не сочтете моих вопросов за обычное любопытство, не правда ли? Куда же вы едете?

— В деревню.

— Надолго?

— Навсегда.

— Что?.. Вы шутите.

— Я говорю очень серьезно.

— Что ж вы, землю хотите пахать? Мужиком стать?

— Что вы называете „мужиком“? Ту пресловутую фигуру, которую господствующий класс выдумал для противоположения своему типу, и которая никогда не существовала. Вы подразумеваете под мужиком нечто вроде животного, которое работает, пьет и ест, и не имеет других интересов. Смею вас уверить: этот зверь давним давно погребен и, надо надеяться, не воскреснет.

— Но что вас тянет к этому одиночеству? Ведь это — яма, ваша деревня.

— Я вовсе не буду так одинок, как вам кажется. Я надеюсь создать для себя, наконец, то „milieu“, которое естественно для меня... Поймите меня, фрёкен Агнесса. Вы должны понять. Нет семьи, где я бывал чаще, где меня принимали радушнее, где я чувствовал себя лучше, чем в вашей. И все таки в тысяче мелочей я никогда не переставал чувствовать себя у вас, даже у вас, чужим, обласканным и обжившимся, но все таки чужим, который рвется домой, потому что никогда органически не станет и не может стать своим. Ваши привычки хорошего тона, ваша манера относиться к близким людям, все ваше, вплоть до умения сидеть за столом, все, словом, что в вас было унаследованным, бессознательным, врожденным свойством натуры, было и осталось для меня чем то выученным, затверженным, внешним, — скорлупой, наклеенным ярлыком, который говорил мне и другим, что я принадлежу к вашему кругу. Иногда чье нибудь плохо скрытое изумление или многозначительная улыбка над тем, что я сказал или сделал, не пропадали для меня — быть может, я ошибался и приводил это в случайную связь с тем, что я сказал или сделал; но я все вглядывался и спрашивал себя, нет ли во мне чего ни-будь противного общественному кодексу — и мне было стыдно или больно.

Даже вы были, да и теперь остались для меня чем то странным, чуждым, чего я не понимаю и чего боюсь коснуться. Я никогда не был с вами так естествен и свободен, как бывали, я думаю, молодые люди вашего круга. Добрая часть человека, которого вы узнали под моим именем — только маска.

Наоборот, представьте себе меня в обществе моих мужиков. Сколько бы они меня ни терзали, ни оскорбляли мои вкусы, как бы ни были мне противны их привычки, уверяю вас, лишь здесь, в этой среде я могу двигаться — даже в чисто физическом смысле — совершенно непринужденно, свободно, без сомнения, так надо это сделать или иначе. В этом смысле мне нет нужды стать мужиком, как вы выражаетесь — я уже мужик. Summa summarum — я не еду в чужое место: я возвращаюсь домой.