Выбрать главу

Пару дней назад, когда он снова был у меня, в первый раз после той черной субботы, я подверг его испытанию, которое он блестяще выдержал: я дал ему дискету и самым непринужденным тоном, каким только смог, попросил вставить ее в компьютер. Он с готовностью подбежал к месту преступления – у меня даже сердце замерло. Я думал: «Ну, давай суй ее туда, засранец, и у нас будет повод повеселиться!» Но в самый последний момент он растерянно повернулся ко мне и с восхитительным простодушием спросил, куда ее совать. При этом я не сомневаюсь, что он меня любит, или скажем так: что я ему нравлюсь.

Когда мы с Амандой расстались, я решил написать о наших с ней отношениях, о расцвете и закате нашего романа. Это не было академическим решением, я испытывал острую потребность в этом. Я чувствовал, что наша история – роскошный материал что в ней есть многое и мне не придется ничего изобретать или судорожно додумывать: чувства, ожесточение, иллюзии, уверенность. Да и кто еще напишет эту историю, если не я! Я подумал: если я не хочу, чтобы прожитые с Амандой годы бесследно пропали, я должен сделать из них приличную книжицу, за которую мне не пришлось бы краснеть. Пусть это называется писательским тщеславием. Событий и впечатлений за семь лет накопилось, слава богу, больше чем достаточно, и ни один материал не казался мне еще таким заманчивым. Трудно объяснить, в чем именно заключалась его притягательность; во всяком случае, я принялся за него не из желания заново пережить и переосмыслить некую историю любви, которая в действительности оказалась не очень-то счастливой. Я не высокого мнения о литературе, в которой авторы публично занимаются самотерапией, движимые стремлением оказать услугу себе самому и своим клиентам, читателям, – им следовало бы посвятить себя социальной работе. Я никогда не принадлежал к числу людей, которые вечером не могут уснуть, если днем не сделали чего-нибудь полезного. Просто у меня было чувство, что я смогу найти нужные слова для истории Аманды и Фрица.

Аманда, от которой я не решился скрыть свой новый замысел (сейчас мне уже непонятно – почему я, собственно, не мог этого сделать?), была категорически против. Причиной был мелочный страх предстать, так сказать, обнаженной перед читателем; она в этом, конечно, не признавалась, но я-то знаю! Как будто я только о том и мечтаю, как бы мне выставить ее обнаженной, и готов пожертвовать ради этого шестью месяцами каторжной работы! Единственная причина, которую я признал бы убедительной – это если бы она сама захотела написать о нас с ней. Я и тогда бы не отказался от своего намерения, но это хотя бы было понятно. Я подумал тогда: «Если я не признаю государственной цензуры, то уж цензура Аманды для меня тем более не препятствие».

Она меня никогда не спрашивала, оставил ли я свою затею или нет, а сам я больше не заговаривал об этом. В течение долгого времени я выполнял все ее желания так, как будто они имели силу приказа, и она привыкла к этому. Может, к страху перед «обнажением» прибавилось еще и раздражение? Раздражение офицера, неожиданно столкнувшегося с попыткой неповиновения?

Поскольку наши отношения не были официально зарегистрированы, мы благополучно избежали всех этих неприятных процедур, которые связаны с расторжением брачного контракта. Мы не выдвигали друг другу никаких требований, следовательно, нам не приходилось и бороться с неприемлемыми условиями противной стороны; каждая договоренность основывалась на принципе добровольности. У меня была только одна просьба: я хотел время от времени видеть Себастьяна. Это первый и, вероятно, последний ребенок в моей жизни; мне кажется, мое отношение к нему вполне можно определить патетическим словом «любовь». Я несколько дней подряд ломал себе голову над тем, как сформулировать эту просьбу, ведь к тому времени, когда мы расставались, мы оба уже, прямо скажем, не были томимы жаждой прочесть в глазах друг у друга наши желания. В конце концов я махнул рукой на все тактические уловки. Я надеялся что Аманда любит Себастьяна не меньше, чем я, и поймет, что сохранение наших с ним отношений не принесет ему ничего, кроме пользы.

Она сразу же согласилась, чтобы Себастьян раз или два раза в месяц навещал меня. «Ну конечно!» ~ ответила она, не колеблясь, и посмотрела на меня так, будто я спросил ее о чем-то таком, что у культурных людей считается само собой разумеющимся. И мне не оставалось ничего другого, как выразить свое облегчение и сказать, что с ее стороны это благородное решение, – что-то же я должен был сказать.

Я уверен, что смог бы выудить из него правду, если бы захотел. Я хитрее, сильнее и терпеливее и, надеюсь, умнее его; кроме того, в моем распоряжении имеется эффективнейшее средство – подкуп: я же вижу, как загораются его глаза перед каждой витриной игрушечного магазина. Но я не хочу прибегать ни к хитрости, ни к подкупу. Я не буду добиваться от него правды по той же причине, по которой просил Аманду позволить мне регулярно видеться с ним. Я соврал, сказав, что у меня замерло сердце, когда он подбежал с этой проклятой дискетой к этому дурацкому компьютеру, – оно у меня чуть не лопнуло! Мне было стыдно, оттого что я применяю такие грубые методы к такому маленькому, хрупкому созданию. Я был горд тем, что он не попался на удочку. Может, когда-нибудь он сам по своей воле расскажет мне, как все произошло, через пять, а может, через десять лет; может, раньше, если поймет, что и сам меня любит. Во всяком случае, меня ему больше нечего опасаться, я больше не буду к нему приставать. Я не хочу, чтобы у него уже сейчас развился комплекс: чтобы он в своих собственных глазах оказался человеком, на которого нельзя положиться, – это от него никуда не уйдет.

Второе подозрение, которое меня мучает тоже, как и первое, можно расценить одновременно как бредовое и вполне реальное: Аманда согласилась на мои регулярные свидания с Себастьяном лишь для того, чтобы у него был доступ к компьютеру. Чтобы у неебыл доступ к компьютеру. Представляю себе ее радость, когда она услышала мою просьбу, представляю, как она мысленно с облегчением вздохнула, узнав, что теперь ей не нужно ломать себе голову, как заслать ко мне лазутчика, будь то Себастьян или кто-нибудь другой. Правда, могло быть и по-другому – чуть-чуть иначе: она услышала мою просьбу и лишь в этот момент ей пришла в голову мысль использовать мальчишку в качестве робота. Это объяснение кажется мне более вероятным, она ведь не могла знать, что я обращусь к ней с такой просьбой. Если она через какое-то время попытается ограничить или вообще прервать мои контакты с Себастьяном (сделал дело – гуляй смело!), то это и будет доказательством.

Я был бы самым счастливым человеком, если бы мои подозрения оказались беспочвенными. Если бы новелла просто исчезла с дискеты каким-то чудом, не по чьей-либо конкретной вине или по моей собственной неосторожности, если бы Себастьяну не нужно было прикидываться невинной овечкой (тогда и мои ловушки были бы ему не страшны); если бы выяснилось, что Аманда отпускала его ко мне без всякой задней мысли – просто для его пользы и удовольствия. Тогда я хоть и горевал бы по своему тексту, но мне не нужно было бы считать Аманду обманщицей. Я не знаю, что бы я стал делать, если бы у меня вдруг появились неопровержимые доказательства ее вины. Что такое «призвать к ответу»? Что я мог бы сделать – схватить ее за горло и начать душить? В конце концов, я должен скорее радоваться этой неизвестности, чем жаловаться: моя злость на Аманду в каком-то смысле продлила бы наши отношения – ничто так не усложняет и не затягивает процесс расставания, как злость.

Нет, я не собираюсь рассказывать, что между нами было, я хочу восстановить утраченную историю. Аманда в моей новелле была Луизой, Себастьян был девочкой по имени Генриетта, а меня самого звали Рудольфом. Но это было еще под вопросом, потому что Рудольфом зовут моего брата, и я скорее всего изменил бы имя. В детстве я знал одну Луизу, когда жил у дяди в Гросс-Кройце. Она была дочкой соседа-фермера, и однажды жарким днем я увидел ее полуголой посреди подсолнухов; это была первая в моей жизни обнаженная женская грудь, если не считать груди матери. Во всяком случае Аманду звали Луизой. Я знаю, реконструкция у меня вряд ли получится. Я вспомню какие-то сцены, ситуации, последовательность событий, но не слова. А утраченными оказались именно слова. К чему же тогда эта попытка, безнадежность которой почти не вызывает сомнений?