Выбрать главу

За обедом я заговариваю об интервью с одним коллегой, и тот заявляет, что все ясно как божий день: Хэтманн готовит к печати новую книгу и заранее заботится о резонансе. Мне это предположение кажется мелким паскудством. Даже если оно и содержит долю правды, все равно это — паскудство. Почему нельзя сказать правду из корыстных побуждений? Мой коллега обижается, когда я говорю ему, что, к сожалению, не все так хорошо владеют искусством высказывать мнения, не заботясь о собственной выгоде, как он. Будем надеяться, что он уже сдал деньги на мой подарок.

Я беру газету с интервью домой и показываю Аманде. Она читает интервью один раз, потом второй; похоже, оно ей нравится. Возвращая газету, она говорит: при всем своем отвращении к злословию никак не могу избавиться от подозрения, что Хэтманн готовит почву для появления своей следующей книги. Аманда — это другое дело, тут все обстоит иначе.

2 мая

Наше сотрудничество приближается к идеальному состоянию: Аманда пишет репортажи без моего участия. Мы с ней договаривались о том, что я время от времени буду давать ей свои тексты для редактирования, но для нее проще написать самой.

Мне было поручено написать репортаж о первомайской демонстрации, о Дне международной солидарности трудящихся. Но я уже несколько дней лежу в постели с гриппом. Увидев, как я утром 1 Мая на своих подгибающихся от слабости ногах пытаюсь надеть брюки, она по-матерински ласково хлопает меня по спине, хвалит мое чувство ответственности и говорит: брось. Потом ставит на тумбочку у кровати манный пудинг и отвар фенхеля и тепло одевает Себастьяна, который еще ни разу не был на демонстрации. Я советую ей оставить ребенка дома, мол, его затопчут в толпе, но она говорит, что он ей нужен как маскировка. И отправляется на задание с самым отважным выражением лица, какое только можно себе представить.

Глядя телевизионный репортаж о демонстрации, я засыпаю; это был самый благотворный сон с начала болезни. Через четыре часа Аманда возвращается, веселая, как после кинокомедии. На мой вопрос, где она была, я, мол, вглядывался в каждое лицо на экране, но так и не обнаружил ее, она говорит, что потом все расскажет, а сейчас ей нужно кое-что записать. Но одними «записями» дело не ограничилось: она не могла оторваться от письменного стола. Один раз она крикнула через закрытую дверь: сколько минут эфира отводится для твоего репортажа? Я крикнул в ответ: на две страницы, не больше!

Они с Себастьяном смешались со стотысячной толпой, их принимали за обыкновенных демонстрантов. Кто-то даже сунул Себастьяну красный флажок, которым он, сидя на плечах у Аманды, махал, как положено господам, стоявшим на трибуне для почетных гостей. Ах, как это здорово — притворяться демонстрантом, говорит она, у тебя как будто открывается какой-то дополнительный слух, и это так весело! Картины, от которых в другой обстановке просто стошнило бы, вдруг доставляют тебе своеобразное удовольствие. Она даже кричала вместе со всеми «Слава!» и «Да здравствует…!» в адрес выдающихся представителей марксизма-ленинизма. Ну можно ли придумать более надежный маскировочный костюм?

Наконец она вручает мне готовый репортаж, три страницы; его придется нещадно сокращать, а это будет не просто. В репортаже говорится об усталых «вождях пролетариата» на трибуне, самое заветное желание которых состоит в том, чтобы их оставили в покое, и о людях, которые шествуют мимо трибун только для того, чтобы их тоже оставили в покое. Те очень немногие, что и вправду испытывают восторг, кажутся инородными телами, они своими высокими чувствами нарушают плавное течение мероприятия: как только они разражаются «спонтанным» ликованием, на них начинают оглядываться, и у блюстителей порядка сразу же оживают глаза.

Если бы не грипп, я бы расцеловал Аманду. Представляю себе хор похвал, которым меня встретят в редакции. Я говорю: как же эта бедная страна переживет такой репортаж? Она отвечает: и очень даже хорошо, если не переживет.