Когда тетя Айрис смеется — а смеется она редко, — лицо ее и вправду красиво. А еще она очень умная. Они оба умные, и она, и дядя Тео. Их детям повезло, они многому научатся у родителей. О дяде Тео в прошлом месяце написали в газете: в числе других нью-йоркских хирургов он успешно выправляет лица японцам, жертвам ядерных бомбардировок. Статья называлась: «Благородная международная акция». Дядя Тео заведует отделением пластической хирургии в местной больнице, для них недавно построили новый корпус — на деньги, собранные попечительским советом. Самый большой взнос сделал дедушка. Про деда тогда тоже написали в газете…
Эрику ужасно хочется есть. А они никак не закончат тягомотный ритуал, добрались только до мацы — «хлеба горести и печали нашей».
Настает черед Джимми, с которым тетя Айрис репетировала целую неделю.
Его голосок ясен и звонок:
— Чем отличается эта ночь от всех других ночей?
Джимми сидит между отцом и матерью. Тетя Айрис протягивает руку за спинкой его стула и находит руку дяди Тео. Похоже, она его безумно любит. Как-то раз Эрик был у них в гостях и ненадолго вышел из комнаты. А вернувшись увидел, что тетя Айрис подбежала к дяде Тео, обняла его крепко-крепко и так поцеловала! Страстно! Эрику стало тогда ужасно неловко. И захотелось снова выйти.
Теперь все начали петь. По-еврейски. Эрик, естественно, не понимает ни слова, но песня кажется веселой. У Наны высокий, мелодичный голос; негромкий, но его непременно отличишь. Она любит петь. Иногда поет, стоя у плиты, и ее слышно даже наверху, в его комнате.
«Моя мама всегда пела на кухне», — сказала она однажды, и он попытался представить, каково это: помнить, как поет твоя мама. А в другой раз он спросил ее: «Какой была моя мама?»
Спросил и замер, почти перестал дышать. Что она ответит? Ему отчего-то представлялось — хотя никто ему ничего подобного не говорил, — что Нана маму не любила.
Она задумалась, словно припоминая, и медленно сказала: «Она была тихая, мягкая девушка. Небольшого роста, изящная. Умная, сообразительная. Она очень любила тебя и папу».
В тот день Нана пекла булочки. Разливая жидкое желтое тесто по маленьким формам, она робко, точно стесняясь, сказала: «Твой папа обожал такие булочки. Мог съесть пять штук за один присест».
Эрик уже знал, что при дедушке она даже имени папиного никогда не упоминает. И отважился наконец спросить — почему.
«Знаешь, — начал он, — бабуля любила рассказывать о моей маме. А почему дедушка никогда не говорит о папе?»
«Ему это слишком больно».
«А тебе разве нет?»
«Мне тоже больно. Но все люди устроены по-разному», — негромко отозвалась она. И все-таки Эрик не удовлетворился ответом. Быть может, дедушка жалеет о ненароком сказанном слове? О непродуманном поступке? И Эрик был благодарен Нане за мелкие подробности, которые она вспоминала в самые неожиданные моменты.
«Твой папа всегда говорил, что у тебя глазки точно опалы», — сказала она однажды, и он почувствовал, как его губы расползаются в улыбке. Благодаря таким мелочам родители, особенно папа, становились как-то реальней, осязаемей. До сих пор они были лишь неясными тенями, силуэтами — даже мама, о которой ему столько рассказывали в Брюерстоне. Но из тех рассказов выходила не живая девочка, а кукла из рождественской сказки. О папе же он впервые услышал от Криса, но это тоже были пустые слова. Ну как представить человека, о котором говорят: «Он был отличный парень, прекрасный студент. Учился в десять раз лучше меня и здорово играл в теннис»? Булочки, о которых вспомнила Нана, помогли Эрику куда больше.
И все равно ему было мало. Он уже чувствовал, что ему всегда будет мало, что стремление узнать о давно потерянных родителях поведет его все дальше и дальше, что, едва открыв одну дверь, он увидит перед собой другую, и так — без счета. А самая последняя дверь окажется безнадежно заперта.
В церемонии наступила пауза. Подали рыбу. И Эрик с облегчением принялся за еду…
У Айрис сжимается горло, покалывает в глазах. Чаша счастья полна до краев: еще капля, и счастье — нет, не перельется, а просто разлетится вдребезги вместе с чашей. Ее сыновья в одинаковых пиджачках не сводят круглых глаз с дедушки, сидящего на стуле с высокой спинкой. Айрис представила, каким должен запомниться им этот стул. Темный, высокий… Не стул, а настоящий трон. Голос, который несется оттуда, тоже не обычный голос их деда. Он преображен, величав, его нельзя ни заглушить, ни прервать. Присмиревшие дети сидят и слушают, будто понимают, что говорит дед. И никогда, ни за что на свете не забыть им этот день.